Конечно, были и отступления от этого — и до смертоубийства доходило, и жестокие люди встречались — но мы ведь говорим не об исключениях, а правило вот в чем выражено: люди к доброму тянулись, себя уважали и другим в уважении не отказывали.
Семья Тимофея, хоть многим чем она и непохожа была на другие селяцкие семьи, все-таки этой, а не городской жизни принадлежала. У сыновей бывали мысли о городе, но от века установившаяся слитность крестьянской семьи держала их при отце с матерью. Заметнее в них, чем в других, их собственная воля была, но она в спор с признанной властью отца и любовью к матери не вступала. Отца побаивались не только потому, что отец, а еще и потому, что хороший отец и мастер первейший. Сыновья свято верили, что нет на свете такого ремесленного дела, которое было бы отцу не под силу. Мать в почете у сыновей была, но о любви к ней ни ей самой, ни промежду собой не говорили. Такое слово, как любовь, трудно людьми произносилось. Впрочем, не так-то и трудно, когда о коне, например, а то о корове речь шла. Селяк без всякого труда мог сказать, что коня он любит, добрый конь, корову уважает, добрая корова, а спроси его — жену-то он любит? — обязательно застыдится и скажет: «К чему ее любить? Я ее соблюдаю». Люди трудно меж собой этим словом, любовь, обменивались, да ведь может оно и не так уж потребно там, где настоящая любовь живет. Тетку Веру в семье любили, на селе уважали, что ж об этом говорить? По заведенному порядку, дети ее на вы называли, но это когда говорили: «вы, мамо», а если хотели теткой Верой назвать, то тут на ты переходили. Отец кривился от вольности, с какой дети с матерью разговаривают, не любил, что они ее теткой Верой кличут, но терпел, сам грешен был. Это он прозвал ее теткой Верой, а за ним и сыновья стали так величать.
Короче говоря, не хваля признаем: хорошая семья Марку попалась, и рос он в ней, как опара на дрожжах. В положенное время справным хлопчиком стал — остроглазым, быстроногим и всегда всякими вопросами заполненным. От отца у него глаза были серые, скулы раздвинутые, нос тупой, а от матери — примета вечная — конопушки на лице и в том же порядке, что у тетки Веры: к вискам погуще. Из-за них его конопатым называли, а то еще меченым поскребышем.
Пришел девятьсот четырнадцатый год, и пятерых Суровых позвали на войну. Утром одного дня Марк проснулся, хотел, как всегда до этого, обрадоваться, что опять день пришел, но что-то мешало его радости. Он с младшими братьями на деревянной кровати спал, а кровать была такой широкой, крепчайше построенной самим Тимофеем, что мать им четверым поперек стелила и места вполне хватало. Солнце всходило, в окно заглядывало; птицы перекликались; через открытую дверь волна свежего, сенного, воздуха вплывала — а порадоваться Марк не мог, и ему казалось, что у них в хате стало совсем по-новому и вроде даже страшновато. Хотел он мать покликать, да Иван — его место рядом было — толкнул его в бок, зашептал:
«Наши на войну пошли, а ты спишь, конопатый».
К вечеру ушедшие вернулись. Сыновья остались во дворе, а отец вошел в хату и чужим, непривычным голосом сказал матери:
«Ну, гордись, тетка Вера. Товар твой первого сорта, забрили всех пятерых».
Мать приложила рушник к глазам, голову в плечи вжала, затряслась в слезах, а Марк с собой боролся, чтоб вслед за матерью в слезы не ударится — у него тетки Веры легкость к слезам была. Чувствуя, что ему с собой не справиться, он всхлипнул и мимо отца в сенцы шмыгнул, а оттуда во двор. Тут старшие братья кучкой стояли — в расшитых праздничных рубахах, в лаковых сапогах с голенищами в гармошку — и Марк сказал им басом, стараясь отцу подражать:
«Баба без слез не может. Плачет тетка Вера».
Сказал, и сам заплакал.
Наступила ночь, когда старая хата в последний раз привечала всю семью. Завтра пятеро новобранцев уйдут германца бить. Мать спозаранку уложила меньших детей спать, чтоб не мешали, дочку Таньку отправила за холстинную занавеску в хатыне, где у той ночное место было. Потом она в сенцах на глиняном полу толстый слой сена и соломы накидала, четырем уходящим постель приготовила, а пятого, Семена, к жене за перегородку услала. Марк решил было не спать, братьев охранять. Ему с его места на кровати были видны сенцы, постель, приготовленная для братьев. Из хатыны мать выносила теплый хлеб с запеченными в нем яйцами, разрезала куски сала — готовила сыновьям харчи на дорогу. Новобранцы разошлись, у каждого было с кем попрощаться, в хате только дети малые, да мать с отцом. Незаметно Марк заснул, не слышал, как братья домой вернулись, спать уложились, и снился ему дракон, точно такой, как в церкви на иконе. Побежал дракон на него, дым и огонь из пасти; страшно ему было, а убежать нет сил: ноги к земле приросли. От страха он и проснулся. В сенцах тень маячила, мать там неподвижно стояла, и это смутное видение страх перед драконом вытеснило и жалостью Марка потрясло. Не знал он по его малолетству, что много-много матерей вот так над сынами в последнюю ночь стоит, да не о многих с ласковой жалостью в книгах рассказано, нет, он этого не знал, его жалость к матери его собственной была. Чувствовал он, как предательская теплая влага вверх в нем идет, хотел, как отец, обратиться к матери басом, но вдруг тонюсенький писк из него вышел и, услышав свой писк, Марк в плач ударился.