Выбрать главу

II. Революция

Дворы в селе были обнесены высокими стенами из дикого пластинчатого камня — он неподалеку в холмах гнездился, да оттуда мужиками для хозяйских потреб и вынимался. Стену из этого никчемного материала соорудить, прямо-таки геркулесовский труд. Иной раз мужик года три около такой чертовой стены потогонил, всё время, оставшееся от неотложных хозяйских дел, в нее вкладывал, а спроси мы, зачем ему та стена в два человечьих роста, удивится. У других такие, а он что, хуже!

Село к неторопливой, вразвалку, жизни тянулось. Хлебороб простоты чаял, каменной стеной от всего мира отгораживался, к городу спиной поворачивался. Привезут, бывало, соль из города — белая, молотая, лучше не надо и на пятак три, а то и все пять фунтов, но упрямый селяк лизнет этот городской продукт и покрутит головой: не та мол соль, не дюже соленая и вроде совсем даже безвкусная. Запрягает он коней, отправляется чумаковать за семьдесят верст к реке Манычу, где соль вековыми пластами осела, ковыряет там пласты, грузит на бричку и домой, медленно поспешая, едет. Дома соль обухом топора дробит, в ступке колотит, камни отделяет, через решето просеивает. Поработает так человек недели две или три, и солью себя на весь год обеспечит. Зернистой, темной, с горчинкой. Или, опять-таки к примеру, самовар. Эта тульская штуковина главным украшением, почитай что, в каждой хате была, в девичье приданое обязательным украшением входила, а пользовались ею редко. Городским чаем по большим праздникам баловались, а так всё больше к калмыцкому склонялись, а ему не самовар, а чугун в печи нужен. В калмыцком чае, как известно, чай мало приметен, а всё больше вишневый лист и вишневая ветка, и если их хорошенько в молоке разварить, курдючного жиру пустить, солью сдобрить, а поверху коровьего масла для разводов дать, то получится как-раз то питье, какое доброму хлеборобу соответствует. Выпьет человек три, а то, скажем, пять или шесть стаканов такого чая, да еще с хлебом, густо присоленным темной и горьковатой манычской солью, отяжелеет и, расстегнув пуговицу на штанах, умиротворенно скажет:

«Ну, слава Богу, почаёвничали».

Устойчивая, неторопливая селяцкая жизнь, книжникам непонятная, собственными соками питалась, и хоть многое из того, что город продвигал, хлеборобческий народ принимал, но мог он при нужде и без всего этого обойтись. Что же касается всяких перемен, то к ним мужичье сословие склонности не имело, с подозрением относилось, и поэтому ничего удивительного нет в том, что степной край заметно отставал от событий, происходивших тогда в России, и даже довольно удачно не заметил февральскую революцию. Наезжали всякие агитирующие и разъясняющие люди, селяки их слушали, а сами меж собой поговаривали:

«Нехай они там в городе колобродят, там же голытьба бесштанная, а нам спешить — перед Богом грешить».

Ждали, глядели, ничего не меняли, а тут сыновья-фронтовики начали домой возвращаться.

Зима в тот год где-то придержалась, и осень была затяжной и непомерно слякотной. Однажды Марк сидел на каменной стене, что суровский двор от улицы отмежевывала. Небо состояло из лохматых белесых туч, грозилось снегопадом, да всё никак не могло растрястись, а ему нужен был снег, и немедленно. Со стены он нет-нет, да на новые санки поглядывал — под стеной во дворе они были, а веревочку от них он в руке держал. Смастерил санки отец, брат Гришка раскрасил их чернилами, но как тут покатаешься, когда зима всё еще на кулачках с осенью бьется, и осень не отступает! Марк уже хотел было в хату идти — уроки учить — да тут бричка из-за угла вывернула, и он остался. Таких бричек он не видывал — высококолесная, в зеленое выкрашенная, а в упряжи кони диковинные. Свои степные кони — поджарые, сухоногие, низкорослые, а тут — огромные, кургузые и совсем безхвостые, что Марку было вовсе удивительным. В бричке два солдата, подвернули они коней к суровским воротам, один соскочил на землю и замахнулся на Марка кнутом.

«Вот я тебя батогом по тому месту, виткиль ноги растут», — сказал он, скаля белозубый рот.

Марк от неожиданности довольно громко носом хлюпнул, в солдате, замахнувшемся на него, Корнея признал, а в другом — Митьку. Кубарем скатился он со стены, в хату кинулся с вестью. Мать горшок выронила, тут же в слезы ударилась. Корней с Митькой вводили во двор коней с бричкой, а их с флангов тетка Вера атаковала. Бросалась она от одного сына к другому, висла на них, плакала, а отец, стоя рядом, буркливо говорил, что осень мол, а тут она бабскими слезами сырость увеличивает, но сам радостью светился. Из всех щелей другие Суровы повылезли. Гришка и Филька теперь кузнечным делом занимались, а Тарас всё больше у сапожного верстака орудовал, и Иван к нему в помощники прибился. Корней, с отцом трижды обнявшись, младших братьев в ряд поставил, прошелся перед ними, как взводный командир, остался смотром доволен и каждого поочередно обнял, а потом Татьяну облапил, но не удержался, за косу дернул и сказал: