Из-за шор, надетых на него жизнью, видя лишь вперед, Марк не замечал, а замечая не понимал, что происходит много такого, что их далекую цель искажает или вовсе отменяет. Это было время, когда явственно обозначилось умирание партии. Она переставала быть братством свободно верящих людей, из силы водительства, становилась инструментом властного подавления. Верующие, убежденные ей больше не были нужны. Наступало золотое время покорных и ловких. Сверху донизу происходило измельчание, опошление и людей, и дел их, и порывов. Учение партии, хоть и приниженное новыми апостолами всевластия, еще жило, но оно уже теряло свое началополагающее значение: началом становилось не учение, а единодержавная воля. Жестокий прагматизм убивал последние остатки партийности. На место убежденного коммуниста становился ловкий бюрократ, вооруженный хлесткой фразеологией. Вера умирала, фразеология крепла.
Конечно, Марк был еще далек от такого ясного понимания. Должно было многое произойти, прежде чем он от шор освободился, но жизнь уже тогда, в хабаровские годы, нагнетала в него ощущение беды, тревожила новым, чему он не мог еще открыться.
Но вернемся к самому Марку, одиноко шагающему по ночному Хабаровску. Ему казалось, что он — единственная движущаяся точка в застывшем мире. Неподвижным был воздух, накаленный морозом. Неподвижны деревья, опустившие омертвевшие алмазные ветви к земле. Не шелохнется бархат ночного неба, в который вшиты холодные блески звезд. Вышел он к обрыву. Внизу лежала величавая громада реки, скованной льдом. Дорога в неизвестность, о которой сегодня говорилось в крайкоме. В затоне вмерзли в лед суда, их только весна позовет к жизни. Другого берега не видно — далеко другой берег Амура. Постояв на обрыве, Марк свернул в боковую улицу. Остановился у домика о четыре окна, постучал в крайнее, мутно освещенное изнутри. С другой стороны тень к окну пододвинулась, да разве с той или с другой стороны разглядеть? Стекло морозными наслоениями затянуто, не увидишь через него. Марк выдернул руку из теплой варежки и поцарапал по стеклу, а потом легонько стукнул. Три раза стукнул. Тень исчезла. За дверью шаги. Он вдруг почувствовал тревогу. Ему показалось, что кто-то смотрит ему в спину. Оглянулся, но никого не было. За дверью справились с примерзшим засовом, открыли, и он вошел.
Снежный сугроб невдалеке от дома зашевелился, стал подниматься, принял очертания человека, закутанного в белую шубу. Из-под белой шапки с длинными ушами — ими, как шарфом, можно обернуть шею — остро и настороженно смотрели темные, широко поставленные глаза.
В комнате было тепло, но озябший Марк льнул к изразцам печки. Ресницы глаз взмокли, отяжелели — оттаяли. Городской пиджак на нем вовсе не гармонировал с меховыми унтами на ногах. Рубашка-косоворотка стала слишком просторной в воротнике. Но, в общем, если приглядеться, то тот же человек, что стоял у окна вагона и думал о матери. Серьезный не возрастом, а чем-то другим, что в нем есть. Но и молодой, способный засмеяться. Молодым стариком такого не назовешь — в нем зрелость молодость не оттеснила, как часто бывает, а в ногу с ней пошла.
Обнимая печку, Марк смотрел на девушку, впустившую его в дом. Та вешала его шубу. Какая-то странная девушка — непривычная русскому глазу. Увидев ее, сразу вспомнишь — Азия тут. Широкие скулы, чуть-чуть заметная косоглазость. Не русская. Но и русского много. Русые волосы, они на голове золотой короной. Матовое лицо. Сквозь тонкую кожу нет-нет да и полыхнет такой яркий румянец, что глаза хочется закрыть. Стройная, заметно длинноногая. Узнавалась во всех своих тайных очертаниях сквозь узкое, простенькое платье. Марк любовался ею. Бессознательная грация. Даже варежки положила на печку как-то по-своему — мягким, нежным движением. Таким движением к цветам нужно прикасаться, а тут — варежки.
«Колибри, ты самая красивая девушка, какую только можно себе представить!» — сказал он.
«Тем не менее, ты выбрал печку, чтобы обнять ее, а не самую красивую деву шк у».
Колибри говорила несколько растягивая слова. Может быть, поэтому всё другое в ней шло впереди речи — тепло косоватых глаз, белая кипень улыбки, смех пухлых, немного крупных губ.
«Неправда, Колибри», — засмеялся Марк. — «Прежде я обнял тебя, а печку потом».