«Над головой с воплями кружат чайки, взволнованные возвращением рыбацких лодок», – тщательно вывел он, прежде чем в очередной раз закурить «житан». Солнце опустилось, как сказал бы его отец (мыслимо ли не любить Францию?), «ниже мачты» (почти); близилось время пастиса. Тедди почувствовал себя бездельником, сибаритом. Отложенных денег ему бы вполне хватило, чтобы перезимовать на Лазурном Берегу, а потом, возможно, двинуться на север и посетить Париж. «Умереть, не увидев Парижа, непростительно», – говорила Иззи. А вот ему как-то удалось.
Незадолго до Рождества пришла телеграмма. Его мама попала в больницу. «Пневмония, состояние тяжелое, приезжай», – скупо написал отец.
– Легкими в свою матушку пошла, – сказал Хью, дождавшись возвращения сына.
Свою бабку Тедди не знал, но помнил, что ее, согласно семейной легенде, убили именно легкие. Впрочем, Сильви поправилась на удивление быстро и до Нового года уже выписалась. Болезнь ее оказалась не столь уж серьезной. Тедди был далеко не уверен в необходимости той телеграммы и на протяжении некоторого времени подозревал какой-то семейный сговор, но Хью виновато сказал: «Она все время тебя звала». «Блудный сын» – любовно назвал его отец, когда встречал с поезда.
Если честно, перестав строить из себя поэта, Тедди вздохнул с облегчением, а после душевного рождественского ужина в Лисьей Поляне отправляться назад во Францию казалось уже нелепостью. (Чего ради? Чтобы еще пожить сибаритом?) Вместо этого он устроился работать в банк, на вакантное место, которое присмотрел для него отец. В первый день, оказавшись в бесшумных коридорах, отделанных красным деревом, он почувствовал себя заключенным, отбывающим пожизненный срок. Ему подрезали крылья, навек пригвоздили к земле. Неужели это все? Жизнь кончилась?
– Знаешь, Тед, – обратился к нему Хью, – я всегда верил, что ты со временем себя найдешь.
С началом войны у него упала гора с плеч.
– Признайся, о чем задумался, – получишь пенни, – сказала Нэнси, достала из корзины для рукоделия портновскую мерную ленту и набросила ему на плечо.
– Мои думы на пенни не потянут, – ответил он.
И вернулся к злосчастным подснежникам:
Формой подснежник напоминает сережку: нетрудно представить, как этот изящный цветок дрожит в ушке какой-нибудь елизаветинской красавицы.
– Если придираться: разве может серьга дрожать в ухе? – перебила Нэнси, опуская спицы на колени и хмуро изучая свое вязанье. Она потянула изящную мочку собственного уха и показала, как плотно сидит небольшая серая жемчужина. – Вот если бы она свисала, тогда другое дело.
У Нэнси был ум криминалиста – прямо хоть сейчас судьей в Верховный суд. Она умела изложить любое мнение без эмоций и при этом в самой подкупающей манере.
– Ты меня совсем не щадишь, – рассмеялась она.
Нэнси в очередной раз намекала на «рыхлость» его стиля. Да ведь это журналистика, молча восставал Тедди, инертная форма письма. Но Нэнси любила, чтобы каждое дело выполнялось с блеском.
Когда они переехали в Йоркшир, Тедди стал учительствовать в посредственной гимназии для мальчиков, находившейся в закопченном, обшарпанном, тихо умиравшем городке при ткацкой фабрике, и на первом же уроке (тема: «Ромео и Джульетта». «Молодцов в сторону, а девок по углам и в щель») под гогот тринадцатилетних оболтусов понял, что совершил ошибку. Он увидел, как перед ним разворачивается будущее, день за унылым днем. Увидел себя, безропотного кормильца Нэнси и еще не рожденных детишек, которые уже давили на него грузом ответственности. А потом увидел себя разочарованным старичком-пенсионером. Чем это лучше банка? Тедди был стоиком, это вбили в него со школьной скамьи; преданный, как пес, он понимал, что выдержит и это, пусть даже в ущерб себе.