Или случится какой-нибудь окончательный, последний кошмар…
Вчера, двадцать второго июня две тысячи десятого года, усиленная танковая рота полковника Дея пошла в наступление. «Тридцатьчетверки» взревели и лихо рванули вперед. Первый взвод, назначенный в разведку боем, наткнулся на встречную разведку немцев, проскочил сквозь нее без единого выстрела, ловко увернулся от артиллерийского залпа в борт, выскочил на вражескую базу и принялся по ней кататься, закладывая крутые виражи, паля во все стороны и даже иногда в кого-то попадая. Второй и третий взводы поначалу действовали согласно намеченному плану на асимметричный охват противника, но вдруг заскучали. Через пару минут выяснилось, что воевать некому: все разбежались по кустам ловить немецкую артиллерию, нимало не заботясь общей задачей атаки. И только приданная роте батарея СУ-100 лейтенанта Беззубцева повела себя более-менее разумно. Оценив обстановку, комбат счел за лучшее рассредоточиться и затаиться вокруг своей базы, а то мало ли. Вдруг кто приедет.
Рассредоточиться у самоходов вышло, затаиться — нет. Машина Теленкова просто не двинулась с места, делая вид, что ее все это не касается. Зимин уполз за ближайший куст и там пропал. Чегничка то и дело ерзал, говоря, что здесь он плохо замаскирован, а вон там будет гораздо лучше, а вон там еще лучше. Когда он проехал мимо комбата в пятый раз, тот крикнул, что у него сейчас голова закружится. Малешкин, у которого действительно начала кружиться голова, нашел удобный тупичок, загнал в него «зверобоя» задом, сказал наводчику поставить пушку на прямой, и если враг за каким-то чертом сунется — убивать, а сам сполз на пол, приткнулся в углу и закрыл глаза.
Посреди карты стоял одинокий КВ полковника Дея. Мимо него туда-сюда носились ошалевшие немцы.
Управление боем было безнадежно потеряно.
А сегодня вдруг не случилось боя.
Пока что.
— Ольха, Ольха, я Сосна!
— Ну чего он мне сделает? — спросил Малешкин у серой темноты бронекорпуса. — Ну вот чего он мне сделает?..
— Да ничего, — отозвалась темнота голосом заряжающего Бянкина. — Но вообще… Нехорошо так, лейтенант. Люди беспокоятся.
— Люди… Здесь людей нет, — сказал наводчик Домешек. — Я, например, не встречал.
— А мы?! — удивился Бянкин.
— Так то мы. Тебя хотя бы потрогать можно. А вот, например, комбат — это какая-то ерунда, данная нам в ощущениях. Бесплотный дух, бубнящий на радиоволне.
— Мы же его видели!
— Мало ли, чего мы тут видели…
— Дурак ты, Мишка, — сказал Бянкин.
— Не отрицаю, — легко согласился Домешек. — Был бы умный, пил бы сейчас холодное пиво на Дерибасовской, а не загибался тут с вами.
— Будто от тебя зависело что.
— Тоже верно, — опять согласился Домешек. — С тех пор, как началась война, ничего уже от меня не зависело.
Подумал и добавил:
— А вот с тех пор, как меня убило… Хм… Кое-что зависит. Удивительный парадокс. Я вам сейчас по этому поводу расскажу один старый еврейский анекдот!..
— Ольха!!! Я Сосна!!! — надрывался комбат.
Еще немного, и у меня уши завянут, решил Малешкин и нажал клавишу приема.
— Сосна, я Ольха.
Несколько мгновений комбат просто тяжело дышал у него в наушниках, а затем подчеркнуто ласково осведомился:
— Что с вами, Сан Саныч? Опять воевать надоело?
— Жить надоело, — честно ответил Малешкин. — Не могу больше. Устал. Прием.
— Ты мне это брось, посмертный герой, — сказал Беззубцев. — Ух, напугал. Я уже хотел подъехать и тебя подтолкнуть немного, чтобы очнулся. Видишь кого-нибудь?.. Прием.
— Никого. Только наших. Прием.
— Вот и никто не видит. Короче, старший приказал стоять пока. Ясно? Прием.
— Да я и так стою! Хорошо стою. Они мимо пойдут, им больше некуда сунуться…
Малешкин выпалил это машинально, и тут вспомнил, что ему надоело воевать и надоело жить. Оборвал себя на полуслове и сухо закончил:
— Прием.
— Ну, они тоже не дураки, — сказал комбат. — Где узкое место, там и будут ждать засады. Поэтому ты не увлекайся. Если сможешь, выпусти одного-двух на меня, прибей следующего и уходи на запасную, пока не накрыли. Вдруг у них опять в тылу гаубицы. Положат тебе снаряд на крышу…
— Не хочу! — вырвалось у Малешкина. — Хватит!
— Что?.. Чего?
— Вас понял, — сквозь зубы процедил Малешкин и отключился.
— Не дури, Сан Саныч, — миролюбиво попросил комбат. — Стой и жди.
Малешкин выдернул фишку переговорного устройства из гнезда.
— Сам видишь, новая карта, — сказал комбат. — И противник как сквозь землю провалился. Не время сейчас дурить. Что угодно может случиться. Ты же сам этого больше всех хотел! Очень тебя прошу…
Малешкин сорвал с головы шлемофон и не глядя уронил его под ноги. Здесь это было можно. Пол в машине чистенький, и весь мир вокруг чистенький, и сам ты словно только из бани. Малешкин здесь набрался привычек, немыслимых в обычной самоходной жизни.
Люк над головой сам распахнулся и встал на стопор, едва Малешкин его толкнул. Саня высунулся наружу и посмотрел назад. Там все было, как обычно: на корме машины сидел маленький солдатик-пехотинец в большой, не по росту шинели и вел наблюдение за тылом.
В тылу были холмы, и посматривать туда стоило. Саня по опыту знал, что там ничего нет, там конец света, край земли. И маленький солдатик это понимал. Но сейчас роту выбросило на незнакомую карту, и правильно комбат говорит: что угодно может случиться. Внезапный прорыв немцев из-за границы карты, например. Удар с воздуха, которого еще ни разу не было и не предвидится, но когда-то он ведь должен быть. Пускай тебе сто раз жить надоело, умирать все равно больно.
— Громыхало! — позвал Саня. — Вверх поглядывай.
— Птицы не летают, — сказал Громыхало, не оборачиваясь.
— И чего? — удивился Саня. — Они тут никогда не летают.
Из соседнего люка выбрался Домешек, уселся на броню и сказал:
— Не нравится мне все это, лейтенант. Что-то будет. Возможно, мы допрыгались. Громыхало! Следи за воздухом.
— Птицы не летают, — повторил Громыхало. — Значит, и самолеты не полетят.
— Ишь ты, философ, — сказал Домешек. — Здесь еще грузовики не ездят. И люди не ходят.
Громыхало чуть повернулся внутри шинели, которую надел внакидку, и уставился на наводчика. Остроносый, с маленькими глазками, он, в своем несуразно большом обмундировании, да еще при здоровенном ППШ смотрелся бы донельзя смешно, когда бы все вокруг не было так грустно.
— Я хожу, — сказал Громыхало.
Малешкин и Домешек переглянулись.
— Давно? — спросил наводчик.
— Покажи! — потребовал Саня.
Громыхало выбрался из шинели, подхватил автомат, легко боком сполз с машины и отошел на несколько шагов в сторону.
Малешкин аж поперхнулся — ему вдруг захотелось крикнуть: «Назад!», и он едва удержал себя.
Домешек глядел на солдата во все глаза и молчал.
Саня нагнулся в машину и крикнул:
— Ребята! Сюда! Громыхало ходить может!
— Ну и пускай идет… Куда подальше, — донеслось из носового отсека. — Надоели вы мне хуже горькой редьки с вашими выкрутасами… Верно Мишка говорит — допрыгались мы! Вот как вломят нам за вчерашнее…
— Совсем ты упал духом, Щербак, — сказал Саня. — Смотри, все самое интересное пропустишь.
Наверх высунулся Бянкин. Поглядел на Громыхало и спросил:
— И чего нам с этого толку?
— Не знаю пока, — напряженно сказал Саня. — Мишка. Можешь слезть?
— Не могу, — сказал Домешек, не отрывая глаз от солдата. — Боюсь.
— Вот и мне как-то… Боязно.
Громыхало отошел еще на несколько шагов, попробовал ковырнуть сапогом почву — не получилось. Было очень странно видеть, как он ходит по траве, не приминая ни травинки.
— Будто улица под ногами, — сказал Громыхало. — Ровно, а не скользко.
— Как асфальт? — спросил Домешек.
— Не знаю. Я асфальт не видел.
— А ну, дайте я, — сказал Бянкин и решительно полез с машины.