Выбрать главу

— Как ты танкистом заделался? — спросил я. — Ты ведь вроде в пехоте был.

— А это мне в сорок третьем товарищ гвардии майор Сотников подсобил. Весь наш танковый десант к чертям повыкосило, так что осталось нас двое. Вот товарищ Сотников и поставил меня на самоходку.

Выходило, что командира надо награждать, а не мучить.

Когда я дописал рапорт, то младший лейтенант исчез из моей жизни так же, как и множество других людей, с которыми меня сталкивала война.

А теперь я валялся перед ним в промасленном комбинезоне, а он, как король, стоял надо мной в бостоновом костюмчике и новой шляпе в мелкую дырочку.

Ваня, его точно звали Ваня. Я, помню, так и говорил ему: «Не журись, Ваня, ничего».

Ваня оказался на высоте и, когда я вылез, извлек из портфеля бутылочку беленькой. Вслед за бутылочкой появились два бутерброда с краковской колбасой.

Да, Ваня выбился в люди — правда, я подозревал, что свой кожаный портфель он использует не для бумаг, а для именно такого стеклаи закуски.

— Чем сейчас-то занимаешься? ИТР какой-нибудь?

— Бери выше.

— В смысле?

— В прямом. Мы выше всех.

Космос был теперь, как раньше «танкисты». Фильм «Танкисты», я имею в виду. Недавно сняли его продолжение, и артист Крючков в кителе, увешанный орденами как новогодняя елка, играл Главного Конструктора.

Товарищ Сталин на знаменитом банкете после Парада Победы поднял знаменитый тост за космос. Товарищ Сталин был большой ученый и много в чем познал толк. Выходило, что штурм космоса не сложнее штурма Берлина.

Мы с Ваней выпили, и я спросил, как ему все это удалось. Оказалось, что Ваня окончил вечерний техникум и до сих пор продолжал учиться. При этом жизнь его была наполовину там — на орбите. Сперва я даже подумал, что он числится в полку космонавтов, уж больно он смахивал на образцового советского человека. Фронтовик, орденоносец, ударник — на премию за рацпредложения он и купил свой «Опель-Кадет».

Неплохие в космосе премии, подумал я.

Мы употребили с бывшим танкистом бутылочку, и вдруг он предложил мне ехать с ним. Я быстро закончил с его машиной и переоделся.

Мы уселись в «Опель» и покатились по утренней Москве.

Я не любил пьяных за рулем, но перечить не стал. Видно было, что от водки Ваню не развезло, и никакой орудовец его не прихватит.

Да и к танкистам я относился с уважением. И не только к Ване — потому, что они горели как свечки.

На фронте первым убитым, которого я увидел, был танкист. Он торчал из башни своей «тридцатьчетверки» и скалил ослепительно белые зубы. Лицо его сгорело, и оттого зубы были огромными, будто нарисованными на черном черепе. Такое лицо пугало меня в детстве — с жестяной коробки зубного порошка — там страшно скалился черный негр.

Я думал, что сгоревший танкист будет сниться мне полжизни, но нет — он приснился мне только один раз, в госпитале. Но там рядом со мной лежал такой же танкист с сожженными губами — впрочем, не так долго.

Танки — это было очень по-русски. Танк — это Емелина печь, пустившаяся на врага. Танк очень хорошо отвечает русской душе и русской армии, никогда не знавшей боевых слонов.

Именно танки стали главным механизмом последней войны.

Тысячи шестеренок этого механизма вращались, наматывая на себя стальные гусеницы. Танковые колонны рвались на запад, выгорая, исчезая в болотах, но их движение было невозможно остановить.

И только после войны, в рюмочных, где наливали «по сто с прицепом», будут вспоминать сорок первый и то, как растворились в высокой траве механизированные корпуса.

Где они были, наши танки, где? Но об этом вспоминали скороговоркой, потому что второй глоток смывал эту память начисто. Фронтовики проклинали Ворошилова и Буденного, что вредили обороне все тридцатые, но и это проборматывалось в стакан. Не было давно никакого Ворошилова с Буденным, расстреляли их как бешеных собак вместе с прочими вредителями в 1937 году, но все равно не успели с танками и ракетами.

Однажды, когда я совсем этого не ожидал, со мной разговорился бывший майор танковых войск. Шпалы были с мясом вырваны у него из петлиц, бывший майор был лишен ремня и знал, что его через час расстреляют.

Майор отступил в страшное второе военное лето, не менее страшное, чем первое, и не было ему прощения.

Сидя в землянке и ожидая конвоя, он стал рассказывать мне о своей жизни. По материалам дела я знал, что он давно был в кадрах, окончил танковую школу в Орле, где начальником был Сурен Шаумян, а комсоргом — будущий творец истребителей Микоян. Имел этот майор орден за Халхин-Гол, и еще один — за финскую войну.

И теперь, глядя в сторону, майор вдруг начал рассказывать мне, случайному лейтенанту из Особого отдела, про катастрофу первого года войны. Бывший майор был похож на Левшу, что в предсмертном бреду просит не чистить ружья кирпичом. Вернее он, чувствуя свою смерть, рассказывал, как чистили кирпичом мехкорпуса, как оказались небоеготовы сотни танков и, главное, как потеряно было управление войсками.

Выходило, что дело было именно за управлением, а не за ракетами Лангемака и гранатометами Курчевского.

Но я даже не вел протокола, а сидел в землянке, потому что ожидал предписания — не член трибунала, не следователь, а случайный свидетель.

Ваня повез меня не к себе, а к брату.

— Только потом в ГУМ поедем.

— А туда-то зачем?

— В ГУМ? Часы покупать. Потом объясню.

А потом оказалось, что у брата его был день рождения.

Брат этот сидел в тесной комнате на Арбате, и было такое впечатление, касался широкими плечами обеих противоположных стен одновременно.

Брат тоже оказался танкистом, но давнего, еще довоенного набора. Учился где-то на механика-водителя. Он заглянул мне в глаза и спросил:

— Знаешь, кто у нас комсоргом был? Самолеты МиГ знаешь? Так вот, буковка «М» и есть наш комсорг. Танки — это настоящее, после танков кем хочешь можешь стать.

Я тут же вспомнил расстрелянного майора и подивился тому, как замыкается круг. Однако ничего не сказал: война и служба в контрразведке приучила меня не трепать языком.

Ваня снял шляпу, и я вдруг увидел, что он совершенно лыс. Впрочем, у танкистов так бывало. Хотя у моего приятеля на голове вовсе не было тех розовых и фиолетовых пятен, что оставляют глубокие ожоги, но мало ли кто как горел.

Я сидел на табурете между братьями-танкистами. Танкистами и погорельцами: один теперь был лысый, судьба обошлась с ним легко, а вот история старшего брата была другой.

Он горел под Ленинградом.

Его танк вырвался вперед, и артналет отделил его от повернувших назад своих танков и товарищей из самоходной батареи. Мотор заглох, и машина уткнулась опущенной пушкой в холмик. Младший брат услышал визг рвущейся брони, и на него упал командир, заливая его кровью. Потом открыли люк, и сверху он услышал голоса. Брат-танкист ждал, что сейчас кинут гранату, и это было не страшно. Значит, ничего хуже смерти не случится.

Но у людей сверху кончились гранаты, и постреляв вниз, они ушли. Мертвый командир спас жизнь своему водителю, хотя, когда был живой, часто издевался над мехводом. Водитель был уже не юн, но терпел шутки своего командира и то, что тот управлял ходом, молотя сапогами ему по плечам. Так делали все — чего обижаться.

А сейчас он, мертвый воинский начальник, дергался, когда в него попадали пули. Он терял присущую человеку форму, тёк как желе, но лежащий под ним мехвод был жив, продолжал дышать и глядеть одним глазом перед собой.

Уходя, немцы подожгли танк, но огонь припорошило снегом, и он зачах. Танкист-погорелец вылез из своей могилы только утром, сверяя время по часам мертвого командира. Рука с часами висела прямо перед глазами живого. Часы светились, и по большой точке, выделяющейся и неподвижной, можно было понять, где полночь. Полночь миновала, а на рассвете пружина распрямилась и, на полдня пережив хозяина, часы встали. Танкист отодвинул руку с часами от своего лица и пополз наверх.

Снег смутно белел в темноте. Броня уже остыла, и окалина мазала ладони.