Как он мог не заскучать?!
Только поначалу он еще не понимал, в чем дело, потому что не догадывался о том, какой это опасный вирус – телевидение. Ничем не оправданное чувство причастности к “большому”, значительному, важному.
Никто не был причастен, кроме самых высоких начальников, а Бахрушин тогда не был начальником, но иллюзия-то была!
Он больше не мог видеть тетрадки на столе и на подоконнике, и гренки ему надоели, а другого ничего ему не предлагали, потому что она тоже работала и от молодости и неумелости решительно ничего не успевала.
И про завуча он знать ничего не желал. При этом слове ему представлялся его собственный завуч – толстая тетка в комсомольском костюме, с перхотью на синем воротнике, с пучком, из которого в разные стороны лезли шпильки.
А тогдашняя его жена неожиданно для него и для себя вдруг осознала, что самое главное в жизни каждого интеллигентного человека – протест. Причем она осознала это совершенно всерьез.
Бахрушин представлял себе протест совсем не так, как она, – например, в виде увязших в треске глушилок передач Би-би-си или “Немецкой волны” – отстраненные, холодные, правильные голоса, говорившие страшное.
Или, например, разговор в “первом отделе”, ведавшем в университете, как, впрочем, и везде, “секретностью”.
На четвертом курсе Бахрушина пригласили на разговор и задавали разные вопросы – как, к примеру, студент Подушкин? Надежен ли, с его, бахрушинской, точки зрения?
Алексей улыбался идиотской улыбкой и убеждал серьезного дядьку в тесной петле серого галстука, что студент Подушкин – душа компании, умница, но вот с успеваемостью у него, конечно… а так вполне… ему бы успеваемость подтянуть, и отлично… а так очень даже…
За Подушкиным последовал Ватрушкин, а за Вахрушкиным Лягушкин, и приблизительно на семнадцатой фамилии – отличный студент, душа компании, и с успеваемостью все хорошо! – Бахрушина вежливо проводили к железным дверям и с тех пор больше в “первый отдел” не вызывали.
Даже как-то и непонятно было до конца, выразил он таким образом протест или все-таки нет.
У жены с ее протестом вовсе вышел казус – оставила в учительской на столе репринтную копию “Красного колеса”, почти слепой оттиск. Бахрушин, как ни пытался, так и не смог ничего прочесть, только моргал над папиросной бумагой близорукими глазами.
Дальше все было “по схеме”, как говорили на кафедре вычислительной математики.
Заседание парткома и комитета комсомола. Валидол директрисе. Выговор завучу. Кому доверили воспитание будущих строителей коммунизма?! “Волчий билет” в перспективе. Слезы на диване, вместо ножек у которого по-прежнему были четвертинки кирпичей. Слезы и горячий шепот в ухо – давай уедем! Ну, прямо сейчас!
Далеко-далеко! Ну, пожалуйста!
Он никуда не хотел ехать. Он вдруг почувствовал вкус легко складывающейся карьеры – его везде приглашали, он оказался лучшим корреспондентом “из молодых”, его все хотели заманить к себе, и именно это было здорово, а не какие-то там идиотские проблемы с директрисой и подрастающим поколением!
С “протестом” тогда все обошлось – ее оставили на работе, объявили выговор по линии комсомола и вместо восьмых дали четвертые классы, все-таки год был уже не шестьдесят восьмой и даже не семьдесят шестой.
И все пошло, как и шло – тетрадки, диван, шалька на плечах, теплые боты, четвертинки кирпичей, умные разговоры, репринтная слепая копия “Архипелага ГУЛАГ”.
Сам бы он ее ни за что не бросил – у него была модель “идеальной семьи”, точная копия родительской, а у них не принято было разводиться – какой позор, какая безответственность!
Все вышло гораздо веселее и проще.
Бахрушин приехал домой рано, чтобы собраться в очередную командировку, и “застукал” свою жену с физруком – все на том же диване. Вернее, непосредственно дивана он не видел – но две пары башмаков под вешалкой выглядели красноречиво, и жена за тонкой стенкой хохотала мелким смехом. Из-за этого смеха все стало Бахрушину абсолютно понятно. Он постоял-постоял, послушал, морщась от отвращения, потом зачем-то стукнул кулаком в фанерные перекрытия.