После кончины Мэрилин, то есть примерно через два месяца после описываемых событий, будет сказано, что она умерла в состоянии глубочайшей депрессии, вызванной оскорблением ее как профессиональной актрисы. Но, по правде говоря, Мэрилин не долго лила слезы из-за своего увольнения. На студии довольно быстро поняли, что заменить Монро никто не может, и уже затевались переговоры о ее восстановлении. Мэрилин же занималась очередной саморекламой.
Не прошло и двух недель со дня отставки, а актриса уже давала пространные интервью и много фотографировалась. Ее интервьюерами были авторы крупнейших журналов: «Лайфа», «Вога» и «Космополитена».
В одном интервью Мэрилин сказала: «Тридцать шесть — это здорово, когда подростки от двенадцати до семнадцати еще свистят вслед». Сьюзен Страсберг, дочь репетиторши, говорила, что Мэрилин выглядела хорошо. «Знаете, — утверждала Мэрилин, — сейчас я нахожусь в лучшей форме, чем когда бы то ни было, лучше, чем в пору моей юности». И в знак подтверждения она распахнула блузку и показала грудь.
На протяжении тех нескольких недель, что еще оставались у нее, Мэрилин старалась доказать, что за шестнадцать лет тело ее не только не утратило своей привлекательности, но даже выросло в цене, поскольку снимки из недорогих изданий перекочевали на глянцевые страницы журналов шестидесятых. Для журнала «Лайф» она сфотографировалась на стропилах в облегающем свитере и брюках. Для «Космополитена» позировала в мексиканском свитере у пляжного дома Питера Лоуфорда, на фоне океана, обдуваемая ветром и с бокалом шампанского в руках.
Во время ночных фотосъемок для журнала «Вог», в отеле «Бель-Эр», Мэрилин в последний раз удовлетворила свою потребность в эксгибиционизме. Наедине с фотографом и бутылками с шампанским она позировала в мехах, прикрывшись прозрачным газовым шарфиком. А напоследок фотографировалась в совершенно обнаженном виде. Объектив фотоаппарата запечатлел некоторую усталость, шрам на животе — память, оставшуюся после операции на желчном пузыре, — но сам фотограф узрел на ней печать бессмертия.
«Мэрилин обладала силой, — два десятилетия спустя писал фотограф Берт Стерн. — Она была ветром, той кометообразной формой, которую Блейк рисует вокруг священной фигуры. Она была светом, и богиней, и луной. Даль и мечта, тайна и опасность. А также все остальное в придачу, включая Голливуд и девчонку из соседнего дома, на которой мечтает жениться каждый парнишка. Я мог повесить камеру на крючок, чтобы убежать с ней и зажить счастливо...»
Другой обозреватель не испытал столь возвышенных чувств. «Лайф», который начал вести с Мэрилин переговоры вскоре после гала-концерта в честь дня рождения президента, прислал в Лос-Анджелес репортера по имени Ричард Меримен. Ему, как и Мэрилин, было тридцать шесть, в отдел «Нравов и морали» «Лайфа» он перешел с должности редактора религиозного отдела. Журнал готовил материалы о славе, и Пэт Ньюком, помощник Мэрилин по связи с прессой, предложила им рассказать о своей хозяйке. Меримен, одолжив магнитофон, которым еще не умел пользоваться, отправился в Брентвуд. Взятое им интервью Мэрилин увидела отпечатанным за два дня до смерти. Оно стало ее последним обращением к публике.
Меримен сидел в гостиной и возился с магнитофоном, когда раздался голос: «Чем могу помочь?» Взгляд репортера уткнулся в ярко-желтые брюки, он поднял глаза и увидел знакомое лицо.
«Я был поражен, — говорит он сегодня, — насколько пастозной была ее кожа, — пастозной и лишенной жизни. Эта кожа не дышала здоровьем. Ее нельзя было назвать белой, и нельзя было назвать серой. Она просто была немного шероховатой и безжизненной, словно долгое-долгое время была покрыта гримом. Выглядела она ужасно, но, когда я по-настоящему присмотрелся, мне ее кожа напомнила картон. Волосы ее тоже казались безжизненными, в них не было силы, как в волосах, которые тысячу раз укладывали, разогревали и развивали».
Меримен и Мэрилин сразу нашли общий язык. Его попросили прислать вопросы заранее, и во время их первой встречи Мэрилин давала хорошо заученные ответы. Несмотря на большой опыт работы в шоу-бизнесе, ей по-прежнему приходилось готовиться к интервью точно так, как к званому обеду, устроенному как-то Робертом Кеннеди. Постепенно она расслабилась, и Меримен слушал, как она болтала с кем-то по телефону. По пустым комнатам эхо разносило переливы ее звонкого смеха. Но смех этот вызывал неприятное ощущение, слишком он был долгий и не производил впечатление здорового.
Пэт Ньюком присутствовала при беседе. В воспоминаниях Меримена она осталась как «навязчиво верная, преданная до крайности. Она строила из себя единственного друга Мэрилин». Украдкой Мэрилин извинилась за Ньюком, пожав плечами и словно говоря: «Ну, что я могу сделать?» Сегодня Ньюком говорит, что участвовала в разговоре только по настоянию Мэрилин.
Мэрилин сказала журналисту, что не хочет, чтобы он снимал в ее доме. «Не желаю, чтобы все видели, где именно я живу», — объяснила она. Актриса обычно много рассказывала, в основном о своем бесправном детстве. Она говорила об актерской игре, о преданности не студии, а простым людям, которые и составляют ее аудиторию. «Актер, — сказала она, — это не машина».
«Я всегда чувствовала, — говорила Мэрилин, — что должны получать те, кто платит деньги, так должно быть. Иногда, когда приходится снимать сцены, где заложен большой смысл и ты ответственна за то, как донесешь его, у меня возникает желание (фу ты) быть какой-нибудь уборщицей. Думаю, все актеры проходят через это. Мы не только хотим быть хорошими; мы должны быть такими...»
«Слава накладывает определенные обязательства, — сказала Мэрилин репортеру «Лайфа». — Я ничего не имею против обязанности быть шикарной и сексуальной. Мы все, благодаря Богу, рождены сексуальными существами, но, к сожалению, многие люди презирают и разрушают этот природный дар. Искусство, подлинное искусство, основывается на этом — и все остальное».
Мэрилин с тоской говорила о приемных детях, которых обрела и потеряла вместе с замужеством за Ди Маджо и браком с Миллером. Снова и снова возвращалась она к теме «детей и стариков, и трудового народа» — людей, которые понимали ее и утешали своим миролюбием. Когда ночью Меримен уходил, после первой встречи он пообещал на другой день принести ей расшифровку записи беседы. Мэрилин обрадовалась. «Я не очень хорошо сплю», — сказала она. «Так будет что почитать ночью».
Вернувшись в «Хилтон», Меримен думал, что взял интервью у женщины, которая ему очень понравилась, у женщины, которая «очень сообразительна». «Я очень хорошо чувствовал, — вспоминает он, — что Мэрилин давала себе отчет в каждом слове и каждом своем движении, пока я был там. Она как бы вылепливала себя для меня, для «Лайфа», для данной ситуации, не знаю точно, для чего именно».
Он приходил к ней еще несколько раз. Мэрилин читала расшифровку текста, пыталась делать кое-какие поправки. Казалось, ее особенно волнует то, что своими словами она может нечаянно обидеть бывших ее приемных детей. Над абзацами, в которых речь шла о них, она работала особенно тщательно. Однажды, когда Меримен пришел на очередную беседу, он долго и напрасно звонил в дверь, хотя было очевидно, что в доме кто-то есть. В другой раз, когда он был у нее в гостях, Мэрилин вышла на кухню, а затем вернулась, держа в руке ампулу. «Без обмана, — сказала она, — они заставляют меня делать уколы в печень».
«Когда я наведался к Ней в последний раз, — вспоминает Меримен, — она провожала меня и говорила о цветах в саду. Я шел по дорожке, ведущей от дома, а она стояла в дверях и наблюдала за мной, потом окликнула: «Эй, спасибо!» Мне стало грустно из-за нее. Это было так трогательно. Эта крошка была очень сильной».