В дождливый день, который был так пасмурен и уныл, что не веришь ничему светлому, я встретил Иосифа Либовича. Он шагал прямо по лужам -- ведь только те, у кого есть резиновые галоши, их обходят, -- и прятал за пазухой летнего сюртука какую-то книжку.
-- Это все тот же пиджак? -- спросил я.
-- Да, они его забыли. Угадайте, что у меня за книга?
-- Тригонометрия.
Он свистнул.
-- Нет. Ни за что не угадаете. -- Он поднял палец, который показался мне как бы менее отощавшим, и прибавил несколько тише: -- Катехизис.
-- Что? -- изумился я.
-- Я перехожу в православие. Чему удивляетесь? Почему сие важно, в-третьих? Штука в том, что еврейский Бог с большой седой бородой меня уже не удовлетворяет. Я, конечно, его уважаю, но он мне не ретивит сердца.
-- Что сердца?
-- Не ретивит. Разве не говорят так? Все равно. Почему сие важно, в-четвертых? Я перехожу в православие, и отец Павел велел вызубрить катехизис. Вот! -- он хлопнул по книге. -- Я хожу к нему, и мы занимаемся. Очень хороший старик, но только...
Либович замялся и не объяснил, что, собственно, он имеет против отца Павла. Дождливая, злая, несправедливая осень продолжалась. Изредка выпадал легкий робкий снег и тонул в грязи. О солнце все давным-давно забыли и не верили, что оно вообще существует.
-- Как ваш катехизис? -- насмешливо окликнул я однажды Либовича.
-- Какой? -- спросил он, подавая руку.
Я немного удивился его виду: на нем было приличное рыжее пальто, настоящее ватное пальто с бархатным воротником; впалые щеки, поросшие щетиной, как бы округлились; серые добродушные неглупые глаза смотрели спокойнее.
-- Как какой? Православный.
Он долго чесал нос указательным пальцем левой руки и наконец проговорил:
-- Я разочаровался в православии. Отец Павел, конечно, очень хороший человек, но слишком торопил события. Разве я могу принять новую веру без того, чтобы окончательно в нее не повериться. Что? Не говорят -- повериться? Он хотел окрестить меня в конце октября. Это слишком малый срок для религиозного чистилища. Что? Нет? Мюллер со мной вполне согласился.
-- Какой Мюллер?
-- Пастор Мюллер. Прекрасный человек, только немного глухой.
-- Какое же отношение вы имеете к Мюллеру?
-- Это мне нравится! -- ответил Иосиф Либович, напуская беззаботный тон, -- ведь я перехожу в лютеранство.
Крайне удивленный, я взглянул на него. Глаза Либовича с горькой насмешливостью смотрели на меня -- или, может быть, так только показалось. Долгую минуту мы стояли друг против друга и молчали.
-- Ну, вот, -- сказал с той же беззаботностью Либович, -- я, конечно, в этом профит, но лютеранская религия больше отвечает моей душе.
-- Профит? -- подивился я, но тотчас же сообразил: профан.
-- Пастор Мюллер просил меня обедать у него. Он человек одинокий, и для него это ничего не составляет. Таким образом, мы очень много беседуем о религии.
-- Вот как! -- сказал я, начиная что-то постигать.
Либович сделал вид, что не слышал моего восклицания; он продолжал:
-- Лютеранство отвергает иконы и не признает многих обрядов. Спрашивается: почему нет? Если имею Бога в душе, то...
-- А отец Павел не приглашал вас обедать?
Он заморгал маленькими обветренными глазами и преувеличенно-удивленно произнес:
-- При чем здесь обедать?
-- Но все-таки, -- настаивал я.
-- Отец Павел?.. Конечно, он тоже... Но у него семья.
-- Значит, вы у него редко обедали?
-- Большая семья. У него жена, четыре дочери и два сына. Но стакан чаю он всегда предлагал, и к чаю тоже что-нибудь. Но я не поверился, потому что необходимо время...
-- Да, да, понимаю. Вы уже говорили. А пальто откуда?
Либович оглянулся, как будто я указывал на пальто, которое сзади него висит в воздухе.
-- Ваше, ваше пальто?
-- Вы материалист, -- ответил он, ничуть не сердясь. -- Как будто речь идет о пальто! Одним словом, я рассуждаю так: если я имею Бога в душе, то обряды...
-- Это пастор Мюллер дал вам пальто? -- перебил я.
-- С вами просто невозможно разговаривать на религиозные темы, -- с некоторой досадой ответил он, -- может быть, пастор Мюллер, может быть, нет. Что такое? Это же вполне естественно, что он принимает, так сказать, участие.
Либович ушел. С этих пор он избегал меня. Часто я издали видел его скромную фигуру в рыжем ватном пальто с пасторского плеча. Он спешил незаметно юркнуть мимо и, если было возможно, -- перейти на другую сторону. Он давно уже забросил все свои удивительные профессии и, видимо, чувствовал себя недурно на этом свете. По крайней мере, он явственно пополнел, носил свежее белье и бывал чисто выбрит. Зима, -- а она в этом году была суровая, -- давалась ему легко... Для бедного человека зима, что болезнь: один переносит ее легко, другой трудно. А иной совсем не переносит -- мир его праху, о неведомый бедняк!