«Сегодня в центре — рассказывал я позже Алексису на языке коммун, — две банды покоцали друг друга. А ты сидишь тут перед телеком». Он проявил интерес, и я рассказал все, даже то, чего не видел, вплоть до малейших подробностей. Я покрыл всю улицу Хунин ковром из трупов. Я чувствовал себя Дон Жуаном, расписывающим дону Луису свои победы. Затем я описал свое отступление: как я остался нетронутым под свинцовым градом, как я не свернул в сторону, не склонил головы, даже глазом не моргнул. «А ты что бы сделал?» — спросил я его. «Я бы свалил оттуда». Как, мне бежать? Сваливать? Никогда в жизни. Никогда. Моя смерть — только с предварительным уведомлением, мальчик.
А было ли мне вознаграждение за все мучения, причиняемые Алексисом, за мой ежедневный исход на улицы города, за попытку бежать от адского шума и неизменное к нему возвращение? Наши огненные ночи… я обнимал своего ангела-хранителя, он обнимал меня со всей любовью, на которую был способен — и должен признаться, без излияний, без хвастовства, что он любил меня, очень. Я знаю, что это немилосердно — выставлять напоказ свое счастье перед другими, несчастливыми, рассказывать о свободной любви тем, кто живет в заключении, под замком, в браке, имея в собственности толстую жену, имея пятерых детей, жрущих, резвящихся, приклеенных к телевизору. Но заткнем фонтан красноречия, продолжив и дальше бренчать монетами перед нищими. Что ж — бедняки есть бедняки, и разве не за торжество правды умер Христос? И вот мы оба разжигаем камин нашей любви в тихой летней ночи, среди удушающего зноя. «Открой окна, мальчик, — попросил я, — пусть ветерок подует». И мой мальчик поднялся, голый, как призрак из «Тысячи и Одной ночи», порожденный необузданным воображением, с тремя повязками на теле, и открыл балконную дверь. Ветерок не подул — никакого ветерка не было, но ворвалась музыка, грохот, от компании хиппи на соседнем углу и их корешей-бездельников. «Этот проклятый металлист уже испортил нам ночь», — пожаловался я. «Он не металлист, — объяснил мне Алексис на другой день, когда я показал ему того типа. — Он панк». «Да кто угодно. Я бы пристрелил этого урода». «Я пристрелю его для тебя, — ответил Алексис, всегда чуткий и внимательный к малейшим моим капризам. — Давай в следующий раз достану железку». «Железка» значит револьвер. Сначала я думал, что это нож, но оказалось, револьвер. Нет, я неверно передаю те полные любви слова. Он не сказал «пристрелю», он сказал «завалю». Эти парни не употребляют глагол «убивать», предпочитая разные его синонимы. Бесчисленное множество синонимов для одного слона — больше, чем у арабов для верблюда. Но прежде чем продолжить рассказ об этом событии, о том, как мой мальчик вынул железку, послушайте, что он поведал мне и что я хочу поведать вам. Как-то раз в его квартале ребята «достали трубки». Что такое трубки, вы не знаете, как не знал тогда я. Это обрезы, — так объяснил мне мой мальчик. «А зачем обрезать стволы у ружей?» Затем, чтобы шарики разлетались веером и попадали во всех, кто окажется рядом. А шарики — это что, дробь? Да, да, дробь. Ну вот, три дробинки попали в моего мальчика и так в нем и застряли. Одна в шее, другая в предплечье, третья в ступне. «Там, где ты носишь повязки?» — «Ага». — «А когда в тебя стреляли, ты уже носил их?» — «Ага». — «Значит, тогда они были тебе ни к чему». Нет, почему же. Если бы не повязки, ему попали бы в сердце или в голову. «А…» Против этой божественной логики у меня не нашлось доводов. И я не стал их искать. Вид моего мальчика, обнаженного, с тремя повязками, доводил меня до исступления. Этот ангелочек обладал даром выпускать на волю всех живущих во мне чертей — а их не меньше тысячи. Моих разных сущностей.
Я мигом спустился вниз, вышел из дома, купил весы, и снова поднялся наверх, и взвесил его голого, чтобы затем вычесть вес дроби. «Не знаю, будешь ли ты расти дальше, мой мальчик, но сейчас ты — чудо. О большем совершенстве нельзя и мечтать». Пушок на теле золотился под лучами солнца. Зачем я не сделал тогда снимок! Изображение стоит тысячи рассказов, а фото моего мальчика — чего оно только не стоит! «Любовь моя, оденься, а то простудишься, и пойдем на Хардин есть пиццу». Мы пошли и вернулись живыми. Ничего не случилось. Город словно сдулся, стал дряблым. Вот так! С рассветом у входа в здание обнаружили нищего: его проткнули ножом и вырезали глаза, чтобы продать в университет…