Выбрать главу

Иван Созонтович Лукаш

Богородичен остров

Набережная Сены, где тянутся горбатые книжные лари, над которыми легко шумят платаны, напоминает чем-то кладбище… Там равнодушный ко всему букинист об угол ларя, обитый железом, выколачивает пыльные войны и буколики, пыльных героев, пыльное вдохновение и пыльный вздор, связки старых книжек, перевязанные бечевами.

Одна из таких книжек лежит теперь передо мною на столе. Я попытаюсь это загадочное существо описать.

Крепкий переплет в полвершка толщиной, коричневая кожа кое-где поскоблена, может быть, ногтем. На сафьяновом красном корешке косо вытиснены золотые буквы: «Достопамя в Европе».

«Достопамя» – потому что не достало на корешке места для полного имени и звания моего случайного гостя. Вот полное заглавие книжки: «Достопамятное в Европе, то есть описание всего, что для любопытного смотрения света, также за нужду или по случаю путешествующему в знатнейших местах Европы знать и видеть надлежит».

Надпись заглавия сходит вниз углом, под него – рог изобилия с развевающимися лентами, а под чертой, на заглавном листе: «В Москве, в Университетской Типографии у Н. Новикова 1782 года».

Синеватые страницы, в табачных подтеках, буквы «т», похожие на «ш», перевернутые вверх ногами, выцветшая чернильная капля на полях, соломинки и веревочные волоски, застрявшие два века назад в неважной шершавой бумаге, – старая книжка напоминает чье-то ветхое лицо, где мила каждая морщина.

В детстве я был уверен, что под переплетом старых книг непременно хранится некая тайна, скрыта записка неведомого предка или что-то другое, чудесное. Сколько переплетов расщепил я в детстве перочинным ножом. Я уже не ищу больше тайн под переплетами, но горьковатый и сухой запах старой книги и теперь кажется мне чудесным.

Над ветхими листами испытываешь иногда мгновенные и странные чувства: как будто освобождения от забвения, от забвения смерти, и кажется, что касаешься той самой книжки, которой уже касался век или два назад, вот только вспомнить еще что-то, какую-то мелочь, подробность – и тогда вспомнишь всего себя, огромно, полно, во всей страшной живости, каким был два века назад.

Правда, такой крошечной подробности, какой-то последней мелочи, никогда и не вспомнить… Вот я держу перед собою «Достопамя в Европе», под лампой листы ярко освещены, и вижу я сквозь буквы «т», похожие на перевернутые «ш», стриженные в скобку волосы типографских мастеров, прихваченные ремешками. Я вижу у окна дубовые ящики, полные свинцовых букв, старинные типографские кассы. Над ящиками свешиваются плошки, в которых горит масло. Уже ночь.

Я вижу себя в старинной московской типографии. Мастера бесшумно ступают по половицам босыми ногами. Вот один в пестрядевых портках и кожаном фартуке надевает у дверей архалук. Там, на табурете, стоит жбан с квасом. Такая тишина в типографии, что слышно как пощелкивают свинцовые буквы, отбрасываемые наборщиками в кассы, и как трещит масло в плошках.

– Эй, малый, подай сюда кофею, – слышу я крепкий, приятный голос с хрипцой.

Я узнаю, – это голос Николая Ивановича Новикова, вольного московского типографщика.

Николай Иванович сидит в чуланце за дощатой перегородкой. Зеленая кожа его кресел истерта, обтрепалась. Его ноги в козловых башмаках покоятся на кожаной подушке. Николай Иванович в коричневом кафтане с перламутровыми пуговицами. Одна пуговка на камзоле наполовину обломана. Белый шелковый шарф скрутился на полной шее Новикова в жгуток.

На его столе вороха бумаг, книги, песочница. На горке книг днищем вверх черная треуголка Новикова, в ней его желтоватые смятые перчатки с раструбами и глиняная трубка.

Курчавое гусиное перо скрипит и быстро летает по листам: Новиков сам правит корректуру. Вот он повел от буквы «у» хвостик на поля, с завитком, там выправил «ерика», там завитушку у «яти». Я вижу, что его белый крупный палец с агатовым перстнем испачкан чернилами. Из-под коричневого рукава видна кружевная, слегка порванная манжетка Николая Ивановича.

Такая радость, что я снова здесь, – я заснул в типографии, и мне снился смутный сон о какой-то дальней и тяжелой жизни, но вот я пробудился, в свои времена, среди своих, и вот вижу моего учителя, может статься, благодетеля, высокого кавалера Розы и Креста, вольного типографщика и мартиниста московского Николая Ивановича, вижу его покатый, широко открытый лоб, его добродушно нависшие веки, его крупные и блестящие карие глаза. Левый глаз у Николая Ивановича помаргивает…

В чулане горит в шандале свеча. К свече склонился кто-то с книгой. Я вижу спину в голубом кафтане с золотым позументом. Я хорошо знаю эту плотную голубую спину с продольно наморщенной складкой, и эту треуголку, и эту трость под мышкой. Я знаю пудреную голову с лучащимися над свечой буклями, и косицу в черном шелковом кошельке: Иван Владимирович Лопухин рассматривает некую книжицу в чулане Николая Ивановича.