Выбрать главу

Соловьев оказал влияние не только на философию и теологию, но и на поэтов-символистов: А. Блока, Вяч. Иванова, А. Белого. Н. Бердяев высоко ценил Вл. Соловьева, очень близко для него было его учение о богочеловечестве. В направлении раннего «экзистенциализма» учение А. Хомякова о христианской свободе, Наука о человеке В. Несмелова (второй том) и Легенда о Великом инквизиторе Ф. Достоевского были более значительными, чем книги Вл. Соловьева. Поколение начала XX века, возвращаясь к христианству и православию, вернулось в первую очередь к православию

А. Хомякова, в его понимание церкви. Но это означало проявление русского модернизма на православной почве. Хомяков был, конечно, модернист, новатор и реформатор. Его учение о соборности не традиционное, через него вступил в Россию и в православие некий переделанный европейский гуманизм; своим учением о свободе, радикальным отрицанием авторитета в религиозной жизни он сходился с учением об автономии в немецкой философии.

А. Хомяков был безусловно оригинален как анархист, в отличие от Вл. Соловьева, и это также сделало его характерно русским мыслителем. К. Леонтьев почувствовал модернистский и реформистский характер идей Хомякова, он увидел в них такие неприемлемые для него элементы, как либерализм, демократизм, гуманизм. Позже, уже во время войны, о. Павел Флоренский, один из самых талантливых и самобытных по своим эстетическим вкусам русских мыслителей своего времени, в пронзительной статье восстал против Хомякова[89] как не православного, как модерниста, как проникнутого немецким идеализмом, имманентиста, демократа и т. д. И несомненно, идеи Хомякова могли стать источником реформы, но, к сожалению, эта реформа не была проведена.

Количественно в церкви преобладали реакционные тенденции. Но в любом случае в религиозной проблематике нашей мысли в начале века А. Хомяков не имел большого влияния, так же как и

Ф. Достоевский, и Вл. Соловьев, а из более поздних мыслителей – В. Розанов и Н. Федоров. Официальное богословие мало что значило, и высшая церковная иерархия не играла никакой роли. Те, кто более углублялся в церковную жизнь, обратились к традициям старцев, к культу преподобного Серафима, но не к академическому богословию, не к иерархической власти. Такой консервативный церковный активист, как М. Новоселов, признавал только авторитет старцев и никак не признавал власть ни епископата, ни Синода. В России XIX века была пропасть между прикровенной духовной жизнью, выраженной в старчестве, в святости, в поисках Нового Иерусалима и Царства Божьего, в свободной религиозной мысли, и официальной церковной жизнью, подчиненной режиму, лишенной дыхания Духа.

3. Святоотеческие корни религиозной антропологии

Для того чтобы понять святоотеческие корни русской антропологии, а это та задача, которую самой русской культуре до конца так и не удалось решить, обратимся к Павлу Евдокимову, писавшему в своем Православии, что «отцы Церкви никогда не беспокоились о создании исчерпывающей антропологической системы»[90], ограничиваясь комментариями библейских отрывков из Бытия относительно творения человека «по образу и подобию Божьему» (Быт 1:26–27). Как утверждает В. Шмалий в статье Антропология, «исходной точкой и основополагающим христианским учением о человеке является утверждение Божественного Откровения о том, что человек не создал самого себя и не может объяснить себя себе же, поскольку он создан Богом… Сущность человека непознаваема, поскольку человек как образ Божий, отражая полноту своего Прообраза, должен обладать и Его непознаваемостью (Gregorius Nyssenus, De hominis opificio 11). Deus absconditus (сокрытому, таинственному в своей сущности) соответствует его образ, homo absconditus»[91].

Христоцентристская логика древней христианской антропологии была подорвана гностическим менталитетом, который предлагал полное отождествление между гнозисом и самопознанием: гностик есть тот, кто знает, каково его истинное «я». Другими словами, гностик – это человек, сосредоточенный на самом себе, двигавшийся по пути страстной субъективности; а спасение – это главным образом познание себя или, может быть, лучше сказать, признание божественного элемента, присутствующего в нас и образующего истинное «я» человеческой личности. С тех пор гнозис остается решающим параметром для того, чтобы оценить, способно ли и насколько способно богословие не отступать от толкования человеческой личности в ее существенном отношении с Христом, и именно этот критерий проверки оказывается абсолютно актуальным перед лицом постмодернистского менталитета, который по большей части представляется как неогностика.

Наиболее полный ответ греческих отцов выражен в теории théiosis, или обожения. Она раскрывает тайну присутствия и деяния Христа в нас: общение с ним приводит человека к его полноте. Таким образом, происходит не только восстановление божественного образа, искаженного в нас грехом, но и теснейшее общение с Богом: Максим Исповедник говорит о подобном единении нашего бытия со Христом[92], которое могут передать лишь образы воздуха, пронизанного светом, или раскаленного железа, которое само стало огнем. Говоря в целом, обожение представлено с двух различных точек зрения. Первая усматривает преобладание эсхатологических оттенков, говоря о нем даже как о приобщении к воскресению Христа через крещение, вводящее в смерть-воскресение Господа: приобщение к божественной жизни как приобщение к бессмертию, нетленности, к apatheia, одним словом, к славной жизни Господа Иисуса. Объективная двусмысленность этих категорий рассеивается там, где они воспринимаются не как освобождение от тела, а как динамические моменты приобщения к тайне Христа. Второе направление настаивает скорее на настоящем христианской жизни и связывает обожение с крещальным возрождением и его развитием через размышление над Словом, евхаристию и аскезу, молитву и веру, вплоть до преображающего единения, вплоть до видения Бога. Здесь передача божественных реальностей человеческой личности становится paideia, становится воспитанием и путем человека к совершенству, которое, хотя и является даром, сохраняет глубокое отношение с человеческой свободой.

Такая перспектива обожения должна быть обогащена двумя последующими уточнениями. Первое касается его антропологического значения. Отцы описывают человеческую жизнь как способность обращаться к Богу и наслаждаться Им. Поскольку Бог влечет к себе душу, личность постигается в свете этого поиска и желания Бога: показывая Бога как ту цель, которая заставляет отрешиться от тварей, оно обязывает также к устремлению и к движению. Но даже перед Богом человек – это не простая пассивность. Желание должно очищаться, укрепляться созерцанием Бога, поскольку нельзя желать того, что неизвестно, в конечном итоге оно должно вылиться в хвалу и благодарение: далекое от достижения статичности обладания, утверждает Григорий Нисский, «само приобщение к благам не перестает усиливать пыл этого желания»[93]. Второе уточнение касается космологического характера тематики обожения. На долю верующего, сообразного Христу, выпадает та же ответственность за творение: в этом смысле отцы говорят о мудрости и царственности человека над миром. В этом причина использования концепции философского происхождения о человеке-микрокосме, состоящем из четырех элементов мира – воздуха, воды, земли, огня. Человеческий микрокосм вбирает в себя вселенную, дабы нести ее, посредством притягательной силы души, к высотам общения с Богом. Смысл эсхатологического и социального измерения человека, таким образом, переплетается с теологальными динамиками, в которых заключается всякое истинное величие, как утверждает Симеон Новый Богослов: «каждый из нас сотворен Богом как еще один мир, большой мир в этой маленькой и зримой вселенной».

вернуться

89

П. А. Флоренский, «Около Хомякова», в: его же Собрание сочинений. В 4 т. Т. 2. М., 1996. С. 289–290.

вернуться

90

П. Евдокимов, Православие, М.: ББИ, 2002. С. 80.

вернуться

91

В. Шмалий – Л. Тайван, «Антропология», в: Православная энциклопедия. Т. II, М., 2001. С. 701.

вернуться

92

См. Maximus Confessor. Quaestiones ad Thalassium, 19, 90, 308BC.

вернуться

93

Григорий Нисский, «О Блаженствах», Слово 4, в: его же Экзегетические сочинения, Краснодар: Текст, 2005.