Выбрать главу

Неопатристическое возрождение и религиозно–философский ренессанс с их археологическими сознанием и основанием (недаром археология в России на рубеже XIX—XX веков была одной из наиболее динамично развивавшихся наук, а последним председателем Императорской Археологической комиссии был А. А. Бобринской) в эмиграции оказались вдохновлены еще одной новой, отчасти внешней по отношению к Церкви задачей. Нужно было продемонстрировать Европе, что Православие не архаическая форма христианской культуры, а само содержание Евангелия. И здесь, не сговариваясь, лучшие богословские умы России в рассеянии обратились к византийскому богословию XIV в. с его ключевыми явлениями: паламизмом и исихазмом. Обычно называют три имени на этом поприще: Василий (Кривошеин) (1935), Владимир Лосский (1944) и Иоанн Мейендорф (1959). Но по–настоящему к проблемам обожения, Фаворского света, мистике сердца повернулись лицом в 1930—1940–е гг. не только они, но и многие другие: Борис Вышеславцев (сердце как средоточие христианской мистической жизни) , архимандрит Киприан (Керн) (антропология свт. Григория Паламы), отец Георгий Флоровский (тайна Фаворского света), Мирра Лот–Бородина (обожение и мистика таинств христианского Востока, к изучению которых она перешла от изучения рыцарской поэзии)[51], Иван Концевич[52], Леонид Успенский (иконология исихазма)[53]. Сам дух Сергиевского института, вдохнутый в него основателем митрополитом Евлогием, располагал к этому. Отец Иоанн Мейендорф нашел верное объяснение этому поиску, обнаруживающему среди мыслей Паламы конструктивный ответ на вызов, брошенный христианству Новым временем[54]. Новое время — это уже совсем близко к Европе XX в., это ее основание. Действительно, антилатинская направленность паламитской мысли хорошо соответствовала латинскому в своей основе предренессансу, породившему современную русской эмиграции европейскую, и уж конечно французскую, культуру.

Этой культуре нужно было не просто что–то доказывать, что–то демонстрировать, что–то отвечать. В ней надо было жить, находя точки соприкосновения опытным путем. Опыт, вывезенный из синодальной России, уже не годился. Его нужно было переосмыслить, и переосмысление роли опыта как раз и происходило в форме углубленного исследования исихастской традиции [55]. Наверное, выжить в Европе после потрясений Гражданской войны и можно было, лишь постоянно творя «Иисусову молитву». В любом случае, паламизм оказался востребован не только на уровне своего соответствия и внутреннего противостояния европейской традиции, но и из–за своей духовной и мистической практики, способной преодолеть не только исторические, но и метаисторические проблемы.

С новым опытом эмиграция осваивала новый способ жизни. Жизнь была трудна, трудности звали преодолеть себя, но так хотелось при этом чудесной помощи, мистически привходящей в человеческую жизнь. Жизнь, которая жаждала заботы и любви. Это ожидание чуда тоже влекло к мистике чудесного, так предельно ясно выраженной в византийском богословии и христианском опыте ХГѴ в.! Исихия и преображающая красота Фаворского света были осознанным и одновременно подсознательным выбором, противостоящим безобразному круговороту новой жизни.

Тема прекрасного как любви и красоты тоже присуща как философии, так и богословию. Говоря о роли сердца в антропологии свт. Григория, Василий Кривошеин ссылается на Б. П. Вышеславцева и его учение о сердце как средоточии влечений и ценностей. Опытное переживание «преображенного, сублимированного Эроса» сочеталось в этой философии с основаниями гимна любви апостола Павла и возвращало человека в сферу человеческих отношений: если бы Эрос был презрен, то как могла бы Песнь песней оказаться среди священных книг? Христианская мистика и аскетика, как и все человеческое делание, проходят сквозь горнило сублимации.

Эта церковная правда сказалась и в судьбе Василия Кривошеина. Детские и юношеские впечатления, сублимированные в высоту духа, становятся прочной основой будущей христианской культуры. Метаморфозы в Церкви, подобные тем, которые наполнили эротику Песни песней богодухновенным смыслом, не прекращаются, особенно если они происходят в возвышенной душе, которая читает следующие строки:

Когда умру я, пусть положат. Пока не заколочен гроб. Слегка румян на бледность кожи. Белил на шею и на лоб. Хочу, чтоб и в сырой постели. Как в день, когда он был со мной. Приветно щеки розовели. Дразнила мушка над губой. Страшны мне савана объятья. Пожалуйста, пусть облачат Меня в муслиновое платье. Тринадцати воланов ряд. Я в нем была в тот день блаженный. Когда он подарил мне взор С улыбкой светлой, и священный Наряд я прятала с тех пор. Не надо желтых иммортелей. Ни тканей траурных, ни свеч. Лишь на подушку от постели. Всю в кружевах, хочу я лечь. В глухих ночах она видала Два упоенные лица И в темноте гондол считала Лобзанья наши без конца. И в руки, сложенные кротко. Такие бледные, без сил, Опаловые дайте четки, Что папа в Риме освятил. И там, где нет надежд, ликуя, Я буду их перебирать, По ним, как Аѵе, поцелуи, Бывало, он любил считать.
вернуться

51

См.: Lot–Borodine М. La doctrine de la deification dans l’Eglise grecque jusqu'au XI sifecle // Revue de l’histoire des religions. Paris, 1932. № 33.

вернуться

52

См.: Концевич И. М. Стяжание Духа Святого в путях Древней Руси. Париж, 1952.

вернуться

53

См.: Успенский Л. А. Богословие иконы Православной Церкви. Париж, 1980; М., 1997.

вернуться

54

См.: Мейендорф И., прот. Жизнь итруды свт. Григория Паламы… С. 326.

вернуться

55

См.: Хоружий С. С. О старом и новом. СПб., 2000.