Василий Звягинцев
Бои местного значения
Я жизнь сравнил бы с шахматной доской.
То день, то ночь, а пешки – мы с тобой.
Подвигают, притиснут, и побили.
И в темный ящик сунут на покой.
Глава 1
День заканчивался как обычно. Как все подобные дни вот уже второй год подряд. В десятом часу вечера Шестаков запер несгораемый шкаф, ящики письменного стола, позвонил по «вертушке»[1] в приемную Председателя Совнаркома, чтобы убедиться – никаких неожиданных совещаний и коллегий не намечается, доложил, что едет домой поужинать и отдохнуть, отдал все необходимые распоряжения своим помощникам, после чего вызвал к подъезду машину.
Шестаков машинально отметил, что голос дежурного секретаря Молотова был ровен и даже любезен. По собственной инициативе он сообщил, что Вячеслав Михайлович ушел час назад и до утра возвращаться не собирался, так что товарищ нарком тоже может отдыхать спокойно. Это было приятно, потому что ночные заседания хоть и стали давно привычным делом, но все же изматывали, жить по перевернутому графику нормальному человеку научиться практически невозможно.
Впрочем, нет, научиться можно всему, а вот заставить организм спокойно переносить бдения до двух-трех часов ночи в прокуренных кабинетах, обходиться коротким утренним сном, а потом урывками добирать до нормы по полчаса-часу, не раздеваясь, в не слишком уютной, тоже прокуренной комнате отдыха, вполглаза, все время ожидая пронзительного телефонного звонка, – трудно и душевного здоровья не прибавляет.
Да и это еще не самое страшное.
Куда хуже постоянный, изматывающий страх. Что-то не успеть, упустить из внимания, не так и не то доложить на коллегии или на Политбюро, просто сказать лишнее в частном даже разговоре, заслужить неудовольствие вышестоящего руководства или, напротив, получить знак благоволения от того, кто завтра окажется разоблачен как враг народа. И, соответственно, самому оказаться рано или поздно в их числе.
А после жуткого февральско-мартовского (1937 года) Пленума ЦК ВКП(б), на котором «товарищам» было наглядно показано, что ни один человек, даже из состава «ленинской гвардии», теперь не защищен от расправы, нельзя стало быть уверенным в собственном будущем даже на сутки вперед.
Так и жил теперь Григорий Петрович Шестаков, нарком, депутат Верховного Совета первого (по новой «сталинской» Конституции) созыва и член ЦК.
Он вышел в тесный, зажатый со всех сторон высоченными каменными стенами двор-колодец наркомата, сел на переднее сиденье длинного вишневого «ЗИСа». Сзади – не любил, хоть и полагалось по рангу. Велел водителю ехать не спеша, «большим кругом», так он называл путь через центр и все Садовое кольцо, который занимал минут сорок.
Не признаваясь самому себе, Шестаков таким образом оттягивал неизбежное. В плавно скользящей по ночному городу машине он испытывал чувство безопасности. На этом пятнадцатикилометровом пути от крыльца наркомата до подъезда дома на Земляном валу арест практически исключался.
Можно было спокойно курить, любоваться медленно падающими снежинками, красиво серебрящимися на фоне еще не снятой новогодней иллюминации, думать о чем-то, не имеющем отношения к невыносимой реальности жизни на вершинах власти, которая, впрочем, большинству окружающих казалась немыслимым счастьем. Со всеми ее атрибутами: персональным автомобилем, отдельной да вдобавок многокомнатной квартирой, служебной дачей в Серебряном Бору, спецраспределителем, Кремлевской больницей, а главное – возможностью часто встречаться и даже разговаривать с Великим Сталиным!
Знали бы они, чего стоит такое «счастье»…
И неожиданно он вдруг вспомнил: «А ведь сегодня, по-старому, Рождество». Последний раз Шестаков отмечал его, дай Бог памяти, на линкоре в семнадцатом году.
Но как бы медленно ни вел шофер машину, серый огромный дом, заселенный членами правительства, комдивами и комкорами, Героями Советского Союза, видными писателями и полярниками, неумолимо приближался. И вместе с ним надвигался привычный страх.
Привычный, нудный, тошнотворный, который не оставлял его много месяцев. Иногда страх немного отступал, заслонялся суматохой неотложных дел, заседаний, совещаний, командировок, но никогда не проходил совсем. Постоянное сосущее чувство под ложечкой, то и дело возникающая глухая ноющая боль в сердце стали его неразлучными спутниками. И еще – ему непрерывно хотелось спать. Не только оттого, что он регулярно не высыпался.
В сон наркому хотелось спрятаться, как медведю в берлогу. Лечь, укрыться с головой и хоть на несколько часов забыться, сбежать из ставшей невыносимой жизни.
Немного помогала водка, но он избегал ее пить в одиночку, сознавая, что вряд ли сможет остановиться после первых, приносящих облегчение рюмок, начнет ежевечерне напиваться до беспамятства. Правда, чем такой исход хуже того, которого он боялся, Шестаков не мог объяснить. Зато в компании равных себе, на так называемых «товарищеских ужинах» он пил, как все, до упора. И иногда с похмелья его посещала мысль – а не лучше и вправду начать изображать законченного алкоголика, чтобы выгнали к чертовой матери и с должности, и даже из партии? Тогда он никому не будет нужен и интересен, в том числе и ежовскому ведомству…
Но, одумавшись, понимал, что отказаться от привычных благ жизни, превратиться…
Ну, кем он может стать? Рядовым инженером в лучшем случае, а то вообще придется идти в простые слесари. Нет, даже этого не будет. Кто позволит бывшему наркому «слиться с народом»? Все равно заберут, только что громкого суда не будет, влепят пять или десять лет через Особое совещание, чтобы глаза не мозолил, и привет…
И по-прежнему, несмотря ни на что, Шестаков каждый день к десяти ноль-ноль приезжал в наркомат, вел совещания, сидел в президиумах, делал доклады в Совнаркоме и ЦК, всегда был готов ответить на любой звонок по кремлевской «вертушке».
Невзирая на состояние, сохранял подобающее должности суровое, строгое, но и доброжелательное выражение лица, умел вовремя пошутить и вовремя проявить партийную принципиальность, в общем, жил так, как давно привык сам и как жили все люди его близкого окружения.
Зато, переступив порог громадной квартиры, обставленной казенной мебелью из резного дуба и карельской березы, он сбрасывал дневную маску и превращался в нервного, желчно-раздражительного мужа и отца.
Поглощенного одной-единственной мыслью – как-нибудь дожить до следующего утра, обмирающего и обливающегося холодным потом при звуках каждого въезжающего ночью во двор автомобиля, лязга лифтовых дверей в поздний час и, уж конечно, при виде казенных печатей, то и дело появляющихся на дверях очередной квартиры их восьмиэтажного подъезда.
Дело в том, что Григорий Петрович в отличие от многих и многих был умен и великолепно представлял себе суть и механизм функционирования Советского государства. Почему и не питал никаких иллюзий, жалея только об одном – что семнадцать лет назад сделал неверный, роковой даже шаг, вступив в ВКП(б).
Это помогло сделать блестящую карьеру, он был обласкан доброжелательным вниманием Хозяина, уже после начала «Большого террора» награжден орденом Ленина, но, обладая здравым умом и точным инженерным мышлением, в отличие от более наивных, верящих в «идеалы» людей, все понимал правильно.
В нынешней ситуации, если что, не спасут ни депутатство, ни награды, ни отеческие нотки Сталина, прозвучавшие в его голосе лишь месяц назад: «Такие, как ви, товарищ Шестаков, опора советской оборонной промышленности. Ми вам очень доверяем, но спрашивать будем строго. Ви уж нэ подведитэ…»
После загадочной смерти Серго Орджоникидзе, единственного нелицемерного защитника и покровителя, выжить в бессмысленно-кровавой мясорубке нарком не надеялся. Правда, очень хотелось, и иногда он заставлял себя думать так, как думало большинство окружавших его людей: что он ни в чем не виновен и очень нужен, делает важнейшее дело, известен с самой лучшей стороны, не запачкан участием ни в каких уклонах и оппозициях. Не зря же ему дали орден и выдвинули депутатом уже после того, как исчезли сотни и тысячи других, а значит – он взвешен (знать бы, на каких весах), исчислен и признан заслуживающим доверия. На день, на два на душе словно бы и легчало. Но почти сразу же за мигом эйфории становилось еще хуже. Трезвый внутренний голос подсказывал, что то же самое мог про себя сказать и, наверное, говорил каждый посаженный и расстрелянный. Не ему чета – большевики с дореволюционным стажем, члены Политбюро еще двадцатых годов, сидевшие в тюрьмах и ссылках со Сталиным, лично знавшие Ленина.