— Не надо мне, не надо! — замахала руками Татьяна Аполлоновна.— И сестры на вас не обидятся. Повторяю, все зависит от того, какой надзиратель будет присутствовать при свидании.
Разрешение повидаться с братом Дженнаро получил на 16 июня. Старший надзиратель дары принял, хотя выразил сомнение, понравятся ли они его женщинам.
Утром 16-го Дженнаро встретился с Татьяной в скверике перед зданием тюрьмы.
— Садитесь, Дженнаро. Это моя скамейка. Я часто сижу на ней. И не только в дни свиданий.
— Ну и жарища у вас,— сказал Дженнаро, садясь и вытирая платком потный лоб.— Или отвык в Париже?
— Жарко,—согласилась Татьяна Аполлоновна.— Сегодня 34 градуса. У Антонио в такую погоду как раз терпимо. Вообще камера у него плохая, шумная и сырая.
— Почему шумная?
— Она рядом с комнатой тюремной стражи. Всю ночь шум и крики.
Нельзя добиться перевода?
— Пробовали. И не раз. Ничего не выходит. Это сделано нарочно. Еще отдан приказ: в течение ночи трижды заходить в камеру Антонио для «проверки». Представляете? Он почти не спит.
Дженнаро пробормотал что-то невнятное.
— Вы сказали?.. Я не поняла.
— Это по-сардински. Переводить не стоит.
— У мужчин хоть то преимущество, что они могут позволить себе выругаться, отвести душу. А нам остаются только слезы.
Она отвернулась, худые плечи вздрагивали от сдерживаемых рыданий. Дженнаро растерянно молчал.
Прошел пожилой мужчина, покосился на сидящих на скамье и вежливо снял шляпу. Татьяна Аполлоновна ответила на поклон.
— Видите, меня здесь знают,— сказала она, вытирая слезы скомканным платочком.— Иные интересуются здоровьем синьора профессора. Так здесь называют Антонио... Нам, пожалуй, пора?
— Нет, еще есть время... Таня, я человек не слишком чувствительный. Но сегодняшняя встреча с Антонио... Как он выглядит?
— Неважно. Только не показывайте этого... Чтобы Антонио не догадался по вашему лицу. Сам себя он давно уже не видел, ведь в тюрьме нет зеркал... О его душевном состоянии вы не спрашиваете?
— Нино, всегда был сильнее всех нас.
— Он и сейчас сильнее. Но тюрьма, понимаете? Тюрьма. Вот она перед нами. Что в ней страшного? А на самом деле... Я прочитаю вам письмо Антонио ко мне. Недавнее письмо. Это ответ на мои глупые советы. Вы слушаете? «Тюрьма в Тури, 19 мая 1930 года. Дорогая Татьяна, получил твои письма и открытки. Снова не без улыбки подумал: любопытное же, однако, у тебя представление о моем тюремном положении...» Читайте дальше сами вот отсюда, вслух, пожалуйста.
— Почерк немного изменился.
— Да? Возможно. Я не заметила.
— Читать вслух?
— Если не трудно. В этом письме Антонио был откровенен... и резок. После, на свидании, он спросил: не обиделась ли я? Нет, я не обиделась, но хотела бы послушать его как бы со стороны. Понимаете?
— Отсюда?.. «Твое поведение бессознательно жестоко: ты видишь связанного человека (в действительности ты не видишь его связанным и не можешь представить себе его пут), который не хочет двигаться, потому что двигаться он не может. Ты же думаешь: он не двигается потому, что не хочет (ты не видишь, что именно потому, что он пытается двигаться, путы уже изранили его тело), и давай подгонять его каленым железом! К чему его приводит? Ты заставляешь его корчиться от боли, и к путам, которые, врезаясь в тело, обескровливают его, ты прибавляешь еще ожоги».
— Не понимаю, Таня... Какие советы вы ему давали? — Оставим это. Глупые советы. Читайте дальше.
— «...ожоги. Но и эта вызывающая содрогание картина, годная для какого-нибудь дешевого романа об испанской инквизиции, пожалуй, не переубедит тебя, и ты будешь продолжать в том же духе...» Может быть, лучше я про себя?
— Нет, читайте.
— «...а так как каленое железо — это тоже метафора, то получится так, что я впредь буду следовать своему правилу не пробивать стены головой (которая у меня и без того достаточно болит, чтобы еще заниматься подобным спортом) и не буду заниматься вопросами, для решения которых нет соответствующих возможностей. В этом моя сила, единственная моя сила, и именно ее ты хочешь у меня отнять. Впрочем, этой силой, к сожалению, нельзя наделить другого; ее можно потерять, но нельзя ни подарить, ни передать. Ты, мне кажется, недостаточно осознала мое положение и не можешь понять, из каких основных элементов оно складывается. Надо мной довлеют несколько тюрем: одна состоит из четырех стен, из решеток, из глазка и т. д.; все это я заранее предвидел, предвидел как перспективу второго плана, ибо более вероятной перспективой с 1921 по ноябрь 1926 года была не тюрьма, а потеря самой жизни».