Выбрать главу

Но ознаменовалось это мгновение еще и другими событиями:

— Это не я! — возопил изуродованный Буба.

Пипка добрался до плеча, уселся поудобнее и взмявкнул.

Толпа замерла, как по команде, кто где стоял — так и застыли. Головы одновременно поднялись к небу, туда, откуда послышался вдруг резкий неумолкающий треск.

Над площадью, взметая тучи пыли, разгоняя мусорные валы, наводя ужас и поселяя в сердцах ледяное оцепенение, срывая шапки с голов и сбивая воздушной волной с ног ослабленных, зависли четыре больших и черных винтокрылых машины. Никто не видал таких прежде, разве что слыхали от стариков, да и то не все. Но это не меняло дела — пришла она, кара небесная, зависли над головами те, кто судить не будет. И пощады теперь не жди!

Машины медленно снижались. В один миг площадь стала такой чистенькой, какой ее никто не видывал отродясь — будто сотня дворников с метлами прошлись по ней, а следом проползла сотня поломоек с тряпками в руках.

Народ, опомнившийся и трясущийся от страха, разбежался — кто куда. Только папаша Пуго висел на трибуне. Да котособаченок Пипка сидел на его плече. Один не мог убежать. Второй ничего не понимал и вдобавок после папашиного кармана ему все раем казалось.

Правда, за бачками оставались еще двое: Чудовище и Пак Хитрец. Но их не было видно сверху, они притаились за опрокинутыми широченными крышками.

Чудовище приглядывалось, прислушивалось. Теперь ему было понятно, кто тарахтел в небе там, возле дыры, ведущей в берлогу Отшельника. Но и оно не знало, чего ждать от этих посланцев небес. Думало, вот спустятся, выйдут, а там и видно будет, что к чему и что почем. Хитрец помалкивал, жался к холодному баку. Он только прочухался и не все понимал.

Машины не спустились на землю. Повисели, повисели и медленно, поднимая еще больший ветер, почти ураганный, сорвались с места. Лишь одна осталась. Но и она приподнялась чуть повыше, сбросила черненький бочонок — прямехонько к трибуне.

Бочонок упал беззвучно. Из него что-то разлилось, растеклось… И вдруг полыхнуло огнем — стена пламени взмыла вверх, но через секунду осела.

Боковым зрением Чудовище видело, что и в поселке повсюду: и справа, и слева, и в глубине — что-то полыхает, горит, дымится. Но оно не могло оторваться от зрелища, которое лишало воли, притягивало к себе и вместе с тем вселяло в душу нечто большее, чем просто ужас. Посреди растекающегося огня стояла утесом бордовая трибуна с привязанным к ней папашей Пуго. Она медленно, но уверенно занималась. Языки пламени колыхались, то скрывая папашину фигуру от глаз, то открывая ее. Истошно визжал, совершенно не своим голосом, котособаченок — ему некуда было спрыгнуть, кругом бушевал огонь.

— Папанька!!! — заорал вдруг Пак. И выскочил из-за укрытия. — Папаня!!!

Но дым уже занавесил все. Лишь пробивалось негромкое, еле слышное:

— Гы-ы! Гы-ы-ы!!!

Собиравшаяся уже улетать машина подправила к бакам, снизилась — не больше трех метров отделяли ее от земли. Высунувшийся ствол нащупал орущего Пака.

Но выстрелить из машины не успели — Чудовище резко подпрыгнуло вверх, уцепилось за маленькое зелененькое крылышко, машину качнуло, ствол спрятался, раза два или три выстрелив. Но все мимо.

Пак стоял с разинутым ртом и смотрел, как машина резко поднимается вверх, унося с собой цепкое и бесстрашное Чудовище.

А может, у них так и запланировано было? — подумалось ему. — Черт его знает, поди разберись.

Он не стал разбираться. Он первым делом подобрал свою железяку. А потом пошел поглядеть, во что превратился папанька.

Сгоревшая трибуна обвалилась, и ничего нельзя было разобрать — где что, где папанька, где доски, где Пипка… Только синенькая телогрейка, пошитая из несгораемого материала, дымилась посреди угольев. Но голубей мира на ней не было видно, наверное, выгорели вместе с нитками, которыми их вышивали.

Эда сидела на дубовом табурете, уперев лапы в бока, — победительницей сидела.

— А чего я вам говорила, а?! — торжествующе поучала она Мочалкину-среднюю и Мочалкину-старшую. — В подпол надо было прятаться, вот и вся наука! Дуры — вы и есть дуры!

Мочалкины согласно кивали. Инвалид Хреноредьев лежал на полу. Он был несокрушим.

— Первым делом надо Бубу посадить в подпол, — сказал он, — чтоб умных людей слушал, ядрена тарахтелка!

— Да хрен с ним с Бубой! — заявила Эда. Инвалид взъерепенился.

— Чего-о?! Ты на кого тянешь, Огрызина?!

Та не стала обсуждать с Хреноредьевым такие сложные проблемы, а просто спихнула его самого в подпол, вильнула слегка своим тюленьим хвостиком. И инвалид загремел! Так загремел, как сорок тысяч других инвалидов греметь не могут! Только минут через десять изнизу раздался его приглушенно-удивленный голос:

— Вот его едрена-матрена! Извиняюсь, стало быть!

Приблудшего Бубу Чокнутого били все вместе. Даже соседи присоединились и отвешивали Бубе тумаки. Но тому, видно, было уже все равно. Да и Буба ли это был?! Никто так и не смог выяснить столь важный факт толком.

Длинный Джил сидел на земле, за хлевом, тихо подвывал — сокрушался, что не смог спасти папашу Пуго, а ведь знал, добром дело не кончится, и почему ему Бог не дал языка — он бы все им растолковал, все бы разъяснил. Да поздно!

Пак тоже пришел к Эде. Он уже побывал на месте их с папанькой хижины. Но там было все выжжено — ни стен, ни заборчика, — ровненькая насыпь угольков да пепла. Куда еще деваться?!

Огрызина погрозила Паку кулаком.

— Гляди у меня, молокосос! Я те поугрожаю еще! — она была отходчивой бабой.

Бегемоту Коко сломали три руки. Но он не тужил.

— Заживет к следующему покаянию, братишки. Все ништяк!

Бубу он бить не стал — себе больней.

Трезвяк пришел последним. Он был возбужден до предела. Но страха в нем уже не было. Лицо горело.

Брови грозно супились.

— Две трети поселка выжгли, суки! — сказал сходу.

— Ого! — подал голос из подпола Хреноредьев, — Едрит твою!

Остальные сидели с разинутыми ртами. Хотя и ждали погрома, но никто такой жестокости от туристов не ожидал, разве они виноваты в чем-то, посельчане-то! Ведь нет же, не виноваты! Хотя и кто разберет, может, провинились, сами того не ведая.

Бубу Чокнутого забросили в хлев. И его там со сладострастием вылизывали детеныши Эды Огрызины. Буба не сопротивлялся. Ему было все равно. Он лежал и вспоминал, как прекрасно жилось там, за барьером. Вколешь себе порцию ширева и балдеешь, витаешь в ином мире, в котором все прекрасно и сказочно, в котором существуют такие цвета и запахи, каких отродясь не водится на земле, в котором ни к чему жратва, выпивка, развлечения, бабы и, уж само собой, работа! А что здесь? Здесь все погано! И наплевать, что выжгли поселок! Выжгли, значит, его и надо было выжечь! Да не на две трети, как говорит этот недоумок Трезвяк, а полностью! Со всеми этими обалдуями! Так размышлял Буба Чокнутый, лежа в хлеву посреди выродков, слизывающих с него кровь. И от этих дум Бубе становилось легче.