— Ты мой, а я твоя, — повторила она, кивнув с озорной улыбкой. — Сядь подле меня и спой ту нежную песню, что пел мне давным-давно. О, теперь я проживу добрую сотню лет!
Мы опустились на оттоманку, и, пока Этелинда устраивалась поудобнее на подушках, я взял банджо и начал петь. Песня и музыка оглашали пространство величественной комнаты, отдаваясь ритмичным эхом. И все это время я видел перед собой лицо и фигуру Этелинды Фионгуала в украшенном драгоценностями подвенечном наряде, устремлявшей на меня взгляд пылающих глаз. Она уже не выглядела бледной, а была румяной и оживленной, как будто внутри ее горело пламя. Я же, напротив, стал холодным и безжизненным — и тем не менее тратил остаток жизненных сил на то, чтобы петь ей о любви, которая никогда не умрет. Но в конце концов мой взор потускнел, в комнате как будто сгустилась тьма, фигура Этелинды то прояснялась, то делалась расплывчатой, напоминая мерцание угасающего костра. Я подался к ней и почувствовал, что теряю сознание, а моя голова склоняется на ее белое плечо.
В этом месте Кенингейл на несколько мгновений прервал свой рассказ, бросил в огонь свежее полено и затем продолжил.
— Не знаю, сколько времени прошло, прежде чем я очнулся и обнаружил, что нахожусь один в просторной комнате полуразрушенного дома. Ветхая драпировка клочьями свисала со стен, паутина густыми пыльными гирляндами покрывала окна, лишенные стекол и рам и заколоченные грубыми досками, которые давно прогнили и теперь сквозь щели и дыры пропускали внутрь бледные лучи света и сквозняки. Летучая мышь, потревоженная этими лучами или моим движением, сорвалась с куска обветшалой драпировки совсем рядом со мной и, покружив у меня над головой, устремила свой порывисто-бесшумный полет в более темный угол. Когда я, шатаясь, поднимался с груды хлама, на которой лежал, что-то с треском упало с моих коленей на пол. Подобрав этот предмет, я обнаружил, что это мое банджо — такое, каким ты видишь его сейчас.
Вот, собственно, и вся история. Мое здоровье оказалось серьезно подорвано; из моих жил как будто выпустили всю кровь; я был бледен и изможден, и холод… О, этот холод! — прошептал Кенингейл, придвигаясь к огню и вытягивая к нему руки, жаждавшие тепла. — Я никогда не избавлюсь от него; я унесу его с собой в могилу.
Реми де Гурмон
Магнолия *
Они вышли из двери дома скорби — Арабелла, красавица, и Бибиана, старуха, две сестры: Арабелла, полная прелести юности, и Бибиана во всем безобразии старости, Арабелла, дитя, и Бибиана, мать.
Они вышли из дома горестей и остановились под магнолией, волшебным деревом; никто не помнил, кто посадил его, но оно царственно высилось близ печального дома. Магнолия, подобно всем магнолиям, цвела дважды в год: сперва весною, когда появлялись острые зеленые ростки, после же осенью, прежде чем тяжелые листья утрачивали свой цвет; и весною, и осенью благородные соцветия волшебного дерева походили на священные цветы лотоса, и средь снежной россыпи белых лепестков жизнь сверкала в сердцевине цветов красными каплями крови.
Опираясь на материнскую руку доброй Бибианы, терпевшей все ее капризы, Арабелла стояла под магнолией и думала:
«Он умрет вместе с осенними цветом магнолии, тот, кто должен был напитать меня, цветок, каплей живой крови. Ах! я буду вечно бледна, так уж суждено!»
— Остался еще один цветок, — сказала Бибиана.
То был нераспустившийся цветок, бутон, поднимавшийся средь восхищенных его прелестью листьев, как совершенное воплощение невинности.
— Последний! — произнесла Арабелла. — Он украсит мой свадебный наряд. Последний? О, нет. Взгляни, Бибиана, вот еще один, увядший и почти мертвый. Это мы!.. Мы обе! Ах! меня охватывает ужас, я дрожу, видя нас на ветке. Цветы эти так явственно отражают нашу судьбу! Я сорву себя… Вот я и сорвана, гляди, Бибиана! Мне тоже предстоит умереть?
Молчаливая Бибана с любовью обняла дрожащую сестру и, сама охваченная страхом, увела ее с печального двора, подальше от магнолии, лишенной своего последнего украшения.
Они вошли в дом напрасных радостей и преждевременного горя.
— Как он? — спросила Бибиана, снимая с плеч Арабеллы плащ, в который куталась бледная невеста.
И когда Арабелла уселась, кроткая, как ребенок, смущенно разглядывая зажатый в пальцах цветок, мать умирающего ответила:
— Поспешим, ибо он умирает, поспешим исполнить его последнее желание. Пойдем, Арабелла, дочь моя, невеста предсмертных вздохов, красота, что овеет любовью четки заупокойных молитв. Смерть ждет тебя, Арабелла! увы! увы! о горе! погребальный поцелуй осенит лоб невесты, и похоронная улыбка всесильной тьмы ответит эхом в ночи прелестному рассветному сиянию твоих чарующих глаз, милая Арабелла! Сын мой умрет, он умирает, и мертвого отдам я тебе, увы! увы! о горе! столь полной жизни, тебе — гниение могилы, тебе, рожденной для ложа душистых цветов, увы! увы! о горе!