Именно Роза познакомила меня с Валей. Мы пришли — была осень — на почту погреться-. Зная от Розы, что Валя детдомовка я спросил напрямую: «Вы из Даровского?» Она, покраснев, ответила: «Да». В юности порывы безотчетны, но что-то же правит нами, представить свою жизнь без любви к Вале я не могу. Мне было стыдно перед Розой, но Валя заполнила все. Не оставалось в районе телефона, откуда бы я ей не звонил из своих бесконечных командировок. А несколько раз мы были вместе. В Зимнике, очень помню, я вскочил раным-рано, хозяйка смеялась: «Тебя бы в бригадиры, больно беспокойный». Я ходил по избе, говорил, но главное для меня было в Валиной руке, свесившейся с полатей. Тогда Валя потеряла часы. Она вечно все теряла, за ней все время нужен был присмотр. Валя была невероятно застенчива. Она стеснялась надевать при мне очки, стеснялась обнаруживать свою начитанность, но с читателями своей, детской, библиотеки была энергична, распорядительна. Помню, как я поцеловал ее впервые. Это было касание губами ее скользнувшей холодной щеки, потом замирание, ее потупленная русая головка, а меня затрясло так, что застучали зубы.
Через три года она писала в армию: «Ты был в те времена самым близким мне человеком. Конечно, надо бы жить настоящим, а не вспоминать прошлое, но если оно было лучше настоящего, что тогда?… Я тоже была счастлива с тобой по-настоящему, но переживала я гораздо позже. Любила тебя… и понимаешь, время не отдаляет тебя. Вот получила письмо, и кажется, не было этих трех лет между нами. Ты не забыл еще наш соплюз, союз сопливых, и как в него вступали после гриппа; а билеты мы с тобой ходили покупать на бал-маскарад, был ветер, валил снег, я запнулась и упала, и билеты выпали, и мы пошли с тобой за новыми; а диамат и болезнь смехом, ты надежно забыл об этом, как мы смеялись над фразой «возникновение диалектического материализма революция философии»; а командировки вместе с тобой… Я до сих пор встречаю в библиотеке каталожные карточки, написанные твоею рукой. Мелочи, а какие милые».
Валя была старше меня, это было мое несчастье. Мне было шестнадцать, ей девятнадцать. В армии мне было двадцать, ей стало двадцать три. Хорошо это или плохо, что мы поссорились? А вдруг было бы хуже, если бы я знал в армии, что она меня ждет, а она бы не дождалась? Я закончил службу в двадцать два года, ей — двадцать пять. Сколько еще ждать? Тем более я из армии сразу пошел в институт, а стипендия была в те годы двадцать два рубля, то есть меньше, чем я получал, когда был старшиной дивизиона и на всем готовом. Уйти на заочное? Тогда прощай дневное со всеми его достоинствами общения с наставниками и друг с другом, со всеми его безалаберностями, которые тоже суть достоинства. Тут нет ни расчета, ни какого-то оправдания себя, попытка понять. Столько в отрочестве и юности вариантов судьбы, что когда думаешь о десятках возможных, любой из которых мог бы сбыться, но проживается единственный, то приходишь к выводу, что случайностей нет. Так сказать, детерминизация казуальности, то есть причинность случайности, сочетая модные слова из словаря иностранных слов. Словарь тоже от Вали. Не будь Вали, такой словарь бы все равно был в жизни, в подростках и юношах хочется быть непонятливым, но заодно и умным.
Мы поссорились. Ссору придумала Валя. То есть она на неё пошла, может быть, неосознанно, но не случайно. На лодке я подгребал к высокому месту, где ждала Валя, греб стоя, что было, как мне казалось, весьма эффектно. Но Валя, смотревшая сверху, видела только мое мальчишество да неловкое барахтанье с веслом. Тем более лодка протекала. Она засмеялась: «Капитан дырявой калоши». Это обидно стало мне, гордящемуся своей лодкой, дававшей столько счастья. «Ну и не садись». — «Ну и не сяду». Она ушла. И в тот же день, или специально, или дразня меня, прошла по улице с другим парнем, который был старше и меня, и ее и от которого через пять лет она убежала, завернув дочку в свое единственное пальтишко. Тогда я обидел ее, напугал и его, подойдя к ним и обозвав ее нехорошим словом. Потом мы виделись еще раз, об этом позднее я сочинил: «Ты помнишь: громко малыши недалеко в войну играли, но будто были мы в глуши и рядом лишь одни стояли. Я говорил совсем не то, что на душе моей творилось. Зачем-то возвращал платок (ее бывший подарок), я ты тогда на все решилась, сказала мне: люблю тебя, души своей открывши двери. И я, одну тебя любя, сказал, что я тебе не верю».