Я начал дергаться — завтра улетать, а не зайти к Евдокимычу, единственному изо всех прошлых работников типографии, я просто не мог.
Мне сказали в редакции, что тетя Дуся, жена Евдокимыча, оглохла. Подходя к их крыльцу и еще скрытый высокими мальвами, я услышал, как Евдокимыч громко кричит: «Дусь, слышь, Дусь. Забыл утром-то сказать, кого еще во сне-то видел…» — «Ну? — «Лидку видел, Вовку видел». Это он называл незначительную часть своих детей. «А меня видел?» — обиженно спросила жена. «Вкратце», — кричал Евдокимыч.
Засмеявшись, я выскочил и схватил худого, прокуренного, усатого старого друга. Он узнал меня сразу.
— Дусь, — закричал он, — а ты все кричишь: старый ты дурак да старый ты дурак. А Николаич-то с бородой, знать, постарше.
Пока тетя Дуся тихонько с палкой переступала два порога, крылечный и квартирный — жили они в бараке на три семьи, — Евдокимыч кричал ей на ухо, что мы вместе работали.
— Много их было, — сердито говорила она, — дак при ком? При Соловьевой? При Медянцеве?
— При Сорокине, — кричал Евдокимыч, — еще когда газета стала четырехполосной, еще когда название-то переменили: была «За социалистическую деревню», велели назвать: «Социалистическая деревня».
Я не выдержал и тоже закричал:
— Теть Дусь, помните, вы нас палкой по огороду гоняли?
— Как не помнить, — сказала она, усаживаясь за стол.
— Дусь, — продолжал кричать Евдокимыч, — а ведь и я бороду заведу, только где кусок мыла лишний брать? — И тут же: — Дусь, ежели мы с Николаичем не выпьем, то мы с тобой разойдемся. А вот завтра, увидишь, будет тепло. Да что ж это, Николаич, за погода? Я думаю, что по погоде мы подвигаемся сейчас со всей планетой к Сибири, — говорил он мне, обуваясь в сапоги.
Я вызвался сбегать, но он сказал, что я прямушки не знаю, в ботинках застряну.
Не успели мы с тетей Дусей пересмотреть и половиныфотографий в рамках на всех простенках, главной из которых была их свадебная, не успел я надивиться на количество внуков и разнообразную географию их размещения по стране, как Евдокимыч явился. В носках, оставив сапоги на крыльце.
— Подвиг совершил — пять копеек не дал, — закричал он Дусе.
— Давно бы так, — отвечала она, поворачиваясь к шкафу и гремя посудой.
Мне Евдокимыч объяснил подвиг подробнее, бегая в это время из кухни в комнату и огорченно говоря, что и подать-то на стол нечего.
— Я всегда в магазине добавлял. У кого десять копеек не хватает, у кого двадцать. И этим исповадил. И вот сколь передавал, не на одну бутылку, а тут как-то сам пошел, все рассчитал — хватает, еще пятак лишний. А шел с посудой. И одну недоглядел — царапина на горле. Другу бы посуду, вон молочную, хоть полгорла отбей — примут, а у винной повыше честь и повышенная претензия. Забраковали. Туда-сюда, где двугривенный взять? А в магазине и около — они всегда трутся, и каждому я не по разу добавлял. К ним: мужики, по три копейки сбросьтесь… И… и умылся — никто не помог. Сегодня прибежал, было с запасом, они глаза расщеперили на сдачу: «Дай!» Нет, говорю, у меня дорогой гость, повторять будем… Эх, сейчас бы ветчинки, рыбки, да на рыбку-то нынче и не облизнулись. Ну, погода, загнись она в три дуги. — И он показал на окно, которое, без того чистое, вновь стало промываться крупными сверкающими струями.
Подняли, поставили.
— Половил мой Вася рыбки, — сказала тетя Дуся, закусывая жареной старой картошкой. — Газету до полночи печатает, потом не ложится, сразу на реку. По два раза сомов ловил, в детдом сдали, детдомовцы на тележке на берег приезжали. На три пары ботинок денег дали.
— Половил, половил! — Евдокимыч развел усы, глаза заблестели. — Нынче дожили — на рыбалку едешь и воду для ухи с собой везешь. Но истории были. В сорок четвертом с шестого на седьмое апреля небывалый случай: гроза и ледоход. Меня на льду застало — окуней ловил. А берег пустой, деревьев нет, одна пихта, но заколдованная, еще со старых черемисов, и на ней висел священный пестерь. Боялись подходить — убьет. Но так хлещет, так воссияет, я! Гнись оно в колесо! И под пихту: густая, под ней сухо, свой пестерь снял, повесил. Гром так взорвется — глохну совсем, думаю: все, больше не будет, нет, еще сильнее удар, а молнии — небо в клочья по швам изорвала И лед стало разрывать, так везде загрохотало, что думал, и земля начнет раздвигаться, не выдержит. И так боялся, боялся, да и уснул. Утром проснулся — лед-от ушел, река чистая. Вот природа! Я подхватился, пестерь на плечи — и айда! Дак ведь пестерь-то черемисский надел, заколдованный.
— А чего в нем было?