Сексуальность собственной дочери. Родителям видеть такое не положено. Может, в словах Микки было зерно правды: родители в глазах детей и дети в глазах родителей должны быть бесполыми, иначе возникает неловкость? Но какая разница? Альме надо помочь, пусть даже и против ее воли. Ирис разделась и подошла к шкафу. Обычно она не слишком задумывалась, во что одеться, но сейчас другой случай. Нельзя, чтобы дочери стало за нее стыдно. Ирис выбрала узкую черную юбку. С тех пор как вернулась боль, она почти не ела, и юбка стала посвободнее. А белая блузка в черный горошек всегда ей шла. Когда Ирис уже красила губы, в комнату вошел Микки – с телефоном и самодовольной улыбкой.
– Мама уже приоделась для тебя, ласточка, – ласково мурлыкал он в трубку, откуда слышалось скрипучее хихиканье. – Она хочет, чтобы мы поехали к тебе, она о тебе беспокоится.
– Не о чем волноваться, – услышала Ирис голос дочери. – Послушай, пап, я в полном порядке. Сегодня у меня две смены, так что вам приезжать бессмысленно. Я все время на ногах, у меня не будет для вас ни минуты, мне еще и закрывать самой, понимаешь?
– Более или менее. – Микки усмехнулся и продолжил под испепеляющим взглядом Ирис: – Чувствую, тебе не терпится нас повидать. Я слышал, вчера у тебя были друзья Омера. Ну и как оно?
– Ох, не спрашивай! – жалобным тоном ответила Альма. – Это какие-то ботаники из Рамота[4], пить не умеют – один глоток водки, и пошли лапать все, что движется, сплошной напряг с ними. Пришлось мне их выставить. А я еще заступалась за них, наврала Боазу, что им уже восемнадцать лет! Скажи Омеру, чтобы больше не посылал ко мне никого из своих дружков.
Микки слушал спокойно, его улыбка делалась все шире.
– Кто такой Боаз, хозяин бара?
– Да, мой босс, – радостно заливалась Альма. – Он мной конкретно доволен, так что со следующей недели я буду ответственной за смену.
– А когда приедешь? Может, на выходные? Мы почти месяц тебя не видели!
– Папа, в выходные дни самые зачетные клиенты, грех упускать такие смены. Знаешь что? Может, я приеду в воскресенье[5], хорошо? Это самый пустой день.
– Конечно, ласточка, когда тебе удобней. Целую!
Он протянул свои толстые губы к трубке, в ответ раздалось чмоканье.
– Пока, детка, береги себя.
– Бай, папуля!
В наступившей тишине Ирис ощутила и ярость, оттого что Микки выдал ее секретный план, и колоссальное облегчение – от спокойного и веселого голоса дочери, и сомнение, и осознание того, что муж, несмотря на свои бесконечные шахматы, куда лучше выстроил отношения с дочерью, чем она; мучительность этого проигрыша на мгновение пересилила боль в пояснице, отдающую в ногу, и всю неуместность и глупость собственного наряда – словно к дочери на свадьбу собралась. Тут она спохватилась, что все это время непрерывно водила по губам помадой, и теперь их покрывал толстый липкий слой. Сзади в зеркале мелькнула улыбка мужа – полная ожидания, как будто он преподнес ей солидное пожертвование и теперь ждет изумления и восторга.
– Что же нам делать, Микки? – пробормотала она непослушными от помады губами.
Он, как всегда, подошел по-деловому:
– Пойдем развлечемся немного, поедим где-нибудь. Мы сто лет не были в ресторане. А ты, кстати, уже оделась…
И она согласилась, отбросив все отговорки: что ей очень больно, что она совсем не голодна, что завтра вставать чуть свет. Пусть Микки ее глубоко задел, упускать этот шанс нельзя.
– Только не рис с фасолью, – рассмеялся он, рассматривая меню. – Что у вас есть самого непохожего на рис и фасоль? – спросил он недоумевающую официантку.
Ирис смотрела на него с нежностью. Что ни говори, это ее Микки: он по-своему любит ее, любит их детей, он видел их рождение. Да, он часто разочаровывает ее, но может и приятно удивить. А как старательно он ухаживал за ней, когда она была ранена, как поддержал ее, когда она решила подать заявление на замещение директорской вакансии, как гордился ее успехом! Рядом с ним, таким большим, ей было уютно, как в домике, словно она черепаха, а он – ее панцирь. Ее привязанность к нему крепла с каждой минутой, так что она даже не сказала ему, что врач с седой бородой – это, вероятно, любовь ее юности, Эйтан Розенфельд, и что, едва увидев его, она не в силах думать ни о чем другом. Но скованные помадой губы не успели произнести признания, его она проглотила вместе с острым холодным перечным супом. Какой смысл рассказывать о том, чего уже нет? Ведь в этот самый момент она решила, что не вернется в больницу, не будет пытаться снова увидеть его, не откроет ему дверь в свою жизнь. Боль, которую он ей причинил, стала частью прошлого, и даже если он упадет ей на грудь или встанет на колени, моля о прощении, это уже ничего не изменит. Мать правильно сделала, что прогнала его, как он прогнал Ирис. Она тоже поступит правильно, если не пойдет к нему, несмотря на боль. Спасти ее он не сможет, а причинить новую боль она ему не позволит.