Выбрать главу

На тропинке боковой, между акациями шедшей, разминулся я с двумя офицерами, вежливо пальцы к треуголкам приложившими. Решительно всех бежал сон в эту ночь… Удаляясь уже, поймал я одним из двоих отчетливо сказанную фразу:

– Hierj`ai fai топ testament.

Другой же возразил на сие:

– IL те semble qie c`est топ anniversair dem ain…

"Вчера сделал я свое завещание.– А мне сдается, что завтра мой день рождения", – мигом перевел я для себя – и уж вовсе с какою-то обреченностью понял, что мне теперь ведом язык французский, никогда ранее мною не изучаемый…

О Боже, что творится со мною, отчего колотит меня, власно как в лихорадке, и нестерпимо теснит мою грудь – думал я, бродя дальними аллеями, покуда не ободняло и чистая синева, вместе с туманом дворец пред рассветом залившая, веселыми розовыми бликами на белизне колонн не сменилась…

Невесть откуда, странные мысли являлись мне тем утром. Мнилось, будто читывал я когда-то некоего сказочника, аглицкого, что ли, коий о машине повествовал, могущей человека, по желанию оного, в минувшее возвращать, либо забрасывать в грядущее. Однако же, машина та была малой, вроде самоката, и одного лишь взять могла; но не соорудил ли кто теперь втайне подобную же, токмо способную хоть весь белый свет вернуть вспять лет на двести, дабы род людской свой путь вновь повторил, прежних грехов и ошибок избегая?.. Машину же сию и не на земле нашей могли сотворить: в ином месте, блазнилось, встречал я фантазию про жителей дальних звезд, вельми мудрых и противу нас, человеков, несомненно, во всем сильнейших, паче же в механике…

Но тут, замечтавшись, влетел я в мокрые от росы лопухи, и мысли мои досужие прервались со стыдом и досадою. Как же в прямом промысле Господнем посмел я усомниться, взамен оного пустые фантазии полагая! "Прости меня, Боже, лукавого раба Твоего!" – в голос сказал я, перекрестился и зашагал веселее.

Подошед к воротам нашим со вздыбленными львами, у ограды обрел я топчущимся от холода любезного шурина моего, Михаила.

В первое время одежда его показалась мне прямо шутовскою – штаны синие линялые, грубо связанная фуфайка… У ног стояла сума, весьма туго набитая.

Памятуя о нашей с оным суспиции, сухо поклонился я Михаилу и хотел было к себе проследовать, но он подобострастно наперед забежал и вскричал, руки раскрыв как бы для объятия:

– Старик, ну что ты, в самом деле?! Давай хоть попрощаемся по-человечески, может, и не увидимся больше!..

– Уезжаешь, стало быть?

– Ага! – закивал он головою.– Расчет получен полный, могу открывать свое дело – хоть кафе, хоть магазинчик… Теперь сам себе голова, и пошли они все в ж…!

Ощущая к оному брезгливое отвращение, власно как к скользкому земноводному, но все же не желая на приветливое Михаила обращение отвечать злостию, я спросил:

– Так ты в Киев собрался, чай?

– Пока туда, а там поглядим. Короче, место себе найду.

– А как намереваешься туда добраться?

– Никита обещал подбросить, у него вроде там сегодня дело. Нежная рука, подобно листу, с дерева упавшему, на плечо легла мое сзади; оборотясь, увидел я Лизу, коя противу своего обычая рано встала и, пуховою шалью плечи укутав, к нам легонько подошла. Быть может, пробудила ея за меня нечувствительная тревога или же предвиденье смутное, моему подобное, – как знать! Последние слова Михайловы услышав, Лиза молвила:

– К чему сия поспешность, друг мой? Никиты ныне в имении нет, он с вечера в отъезде; приедет и вправду скоро, но не прежде в Киев тронется, как чаю напившись. Посему тебе не торопиться пристало, но с нами сесть за стол, каковой я сейчас охотно накрою.

Оным Лизиным предложением, не скрою, был я немало озадачен. Зная, сколь после нашей с Михаилом ссоры жена моя к названному брату своему переменилась и охладела, не постигал я, чем сие внезапное радушие вызвано. Но Лиза, невысказанный вопрос мой чутьем уловив, снова легонько плеча моего коснулась; и понял я, что с обычным своим великодушием хочет она сего слабого человека уберечь… Знать бы только, от чего!

Михаил, впрочем, с места не трогался, безмолвствуя и голову понуро опустивши. Нечто непостижимое чудилось в сем раннем утре, с теплыми оного красками и золотистым меж деревами туманом. Все кругом было недвижно, как бы кистию живописца запечатленное, хоть бы лист единый пошевелился или же туман помянутый двинулся с места, завитки коего, вопреки воздушной природе своей, подобно каменным стояли. Также и тишина, оное чувство стократ усиливая, сохранялась полная, власно как глубоко под землею. Погодя заметил я, что и в Лизу с Михаилом сия всеобщая застылость влияет, так что беседа наша прервалась сама собою, и лишь молча гадились мы на главную аллею, как если бы из оной некое пришествие имело состояться.

Но не пришествие узрели мы вскоре, но медлительное черной Никитиной машины приближение, наитишь аллеею к нам ехавшей, токмо едва урча. Михаил уже и сумку свою подхватил… И тут свершилось оно, с вечера душами многих предугаданное!

Сполох блеснул над нами престрашный, как бы из громаднейшей печи огненной пламя, на целое небо полыхнувшее, бледную голубизну в расплавленную медь обративши. Не ведаю, как иные, но я подлинно ослепнул на минуту!.. Засим власно как жаркий, из груди великана исторгнутый вздох сотряс дерева, и с оных листья еще уцелевшия дождем посыпались купно с последними каштанами.

Михаил закричал неистово, глаза свои накрепко зажмуривши и уши ладонями зажавши; но каков же был несказанный мой ужас, когда все платье на нем и волосы разом вспыхнули – и, обратясь в некий живой факел, весь он загорелся! Кожа на лице кипела пузырями… Крепко обнявши и прижимая к себе зажмурившуюся Лизу, сам я сомкнул веки и ожидал, что и мы с нею тотчас по примеру злосчастного Михаила от вздоха сего диавольского загоримся.

Но время шло, и се – вновь шорох листьев под ногами чьими-то заслышав и воробьев всполошенных чиликанье, понял я, что чудесным образом разрушение прекратилось и мы суть спасены.

Вновь открывши глаза, узрел я к нам подходившего целого и невредимого Обольянинова, токмо с рукою перевязанною после вчерашнего боя. Михаила же не было вовсе, хоть бы и обгорелаго или даже горсти праха; сгинул и превеликий Никитин "хорьх", притом же колеи от колес онаго, изрядною тяжестию машины на сырой земле продавленныя, в десяти шагах от нас обрывались, неинако машина восхищена была в воздух либо от жара сего растаяла… От сего всего мало рассудка не лишаясь, постиг я со всею ясностию, что мира, где на свет мне прийти довелось и сорок лет слишним прожить, хотя и довольно жестокаго и скверно устроеннаго, однако же мне кровно сродственнаго, – мира сего более не существует! Притом, вспоминая предику владельца имения, можно было и то решить, что мир сей, власно как руки на себя наложивший, гораздо был условен и театральному подобен представлению; но многия актеры вместе с ролею и жизни земныя свои окончили, нас же верховный Режиссер пощадил в своих видах для действа новаго, вернее сказать – вновь с того дня начатаго, от коего действо предшествующее уже не по пути должному пошло, но яко пред Ноевым потопом грехами нашими извращено было…

Господи, что это еще у меня в кармане?! Едва узнав дозиметр, с ненавистью отбрасываю его прочь, и он, не коснувшись земли, исчезает. Кол тебе осиновый, проклятое, подлое время!

Подошед, Никита разом нас обоих с Лизою молча в богатырския свои объятия сграбастал; и, признаюсь, немало утешен я был, к жесткому сукну его мундира и к кожаной перевязи щекою прижат будучи, ибо власно как от мира новаго, нарождавшегося привет и моей в оном мире необходимости признание получил.

Заслышав по траве шаги, объятия мы разомкнули. От своего флигеля к нам спешил Георгий, впопыхах мундир свой накинувший, и Стана в утреннем капоте и чепце. Страшным сполохом оба разбужены, невольно на двор выбежали…

Получасом позднее, уже в Никитиных покоях за чайным столом со всеми нами сидя, несколько успокоенная молвила Стана:

– Признаюсь, други милые, доселе еще сумневалась я, не игры ли некоей все мы здесь участники? Мечталось, особа неисчислимо богатая, от времени сего тоскливаго положив отрешиться, жизнь свою сплошному театру уподобила, не фильма ради, но лишь для своей lubie… Быть может, обладай богатствами, и я бы также поступила!