В груди у меня саднило; все выпитое сегодня не принесло облегчения, хмель улетучивался, оставались изжога и тошнота. Хотелось просто и тупо завалиться спать, – но кошмарным испытанием представлялся пеший путь через полгорода, и я медлил.
Кольнула угол глаза недалекая вспышка света. Я обернулся. Прибой от барж покачивал у ступеней понтон со старой дощатой надстройкою. Я думал, давно уже заржавели и сгнили эти наивные причалы с автомобильными шинами на бортах… Под навесом кто-то прикуривал от зажигалки.
Вдруг мне отчаянно захотелось курить. Вообще, я редко баловался табаком, сигареты были непомерно дороги, но сейчас приспичило огнем и горячим дымом отогнать зябкую сырость, и я двинулся к трапу.
Уже взойдя на понтон, увидел, что под навесом ночует большая компания – слитная шевелящаяся масса, не менее двадцати человек. Оставалось раскрыть рот и попросить сигарету… Но нет. Я не мог вымолвить ни слова. Более того, я стремительно и жутко трезвел.
Тусклая звездочка, передаваемая из рук в руки, на миг высвечивала опухшие, покрытые щетиной лица, спутанные сальные волосы, безумную неподвижность глаз. Иные шептали, посмеиваясь или плача, качая головами, словно бы молясь, – каждый из них был сам по себе, каждый вел разговор с воображаемыми собеседниками, не слыша настоящих. То были они, худшие из подонков умирающей столицы, все более многочисленные, неистребимые; те, кого не могли извести ни полиция, ни РСБ, кто вел свою кошмарную жизнь, прячась на чердаках, в подвалах, цехах опустелых заводов, в районах Оболони и Троещины, куда прочие даже днем боятся сунуться без бронетранспортера, – крысолюди, ночная нечисть, нарки! У них не было сигарет, лишь одна самокрутка на всех, и я сразу понял, что не с простым табаком.
Увидев нарков столь близко, следовало мгновенно и во весь дух срываться бежать. Но во мне еще бродила пьяная замедленность, этакое благодушие, когда ничего не принимаешь всерьез. Я стоял с глупейшей улыбкой, чуть ли не надеясь, что страшная встреча завершится дружелюбной болтовней. Ведь люди же, все-таки!..
Нет, это не были люди. Они ощутили меня порознь и все разом, зашевелились, потянулись, обдавая невыносимым смрадом. Меня схватили за брюки, я с ужасом вырвал ногу; им трудно было сразу подняться, но они ползком окружали, и кто-то уже сопел позади – выбирали момент, чтоб наброситься, свалить, выпотрошить карманы, а может, и учинить нечто худшее. Ничего сдерживающего у нарков не было: я слыхал о найденных при разгоне притонов обглоданных человеческих костях… Поклявшись в душе любой ценою добыть газовый пистолет-парализатор, я молча лягнул кого-то в челюсть, содрал судорожные пальцы с подола куртки.
Нарки залопотали громче. Речь их пугала, словно я внезапно сошел с ума и слушал дикую болтовню призраков воображения – помесь бессмыслицы с неожиданно высокой поэзией, тюремного жаргона и темной мистики, намекающей на непостижимую близость к потустороннему. Ударенный мною в челюсть плакал и бормотал что-то о своих зубочках, язычочке, черепушечке, пока его оглушительным визгом не заставила умолкнуть женщина. Я уже дрался по-настоящему, кулаками, ногами, но как бы не с отдельными противниками, а с вязкой смыкающейся трясиной.
Взрыв полыхнул у меня в голове, ослепив изнутри; от затылка к вискам рванулась жаркая боль. Огрели чем-то сзади. Чувствуя, как слабеют колени и льется кровь за ворот, борясь с дурнотою, я еще пытался отталкивать грязные, скользкие руки…
Что это? Сильный, резкий луч ударил с набережной. Я чуть не обмер совсем, увидев высвеченное до мелочей лицо бабы, державшей меня за пояс. Она не разговаривала, а лишь визжала, точно злобная бесовка. Сизая вздутая кожа сплошь покрыта гнойными язвами, на голове ни волоска, на глянцево-красных веках ни ресницы – наверное, крымчанка, предмет изучения для Центра мутационной генетики… В следующую секунду властный голос сказал уверенно и гулко:
– А ну, р-разойдись, голь перекатная! Ж-живо!..
И – чудо! – не от стрельбы в упор, не от водо- или газометов, киевскому "дну" давно привычных, – от крепкого решительного слова дрогнули, попятились стеклянноглазые оборвыши-нарки; не споря, лишь ворча и поскуливая, забились по углам, один даже юркнул в проломленную дверь бывшей билетной кассы. "Проняло", – радуясь, что нечто людское все же сбереглось в отравленных мозгах, подумал я; но тут страшная лысая женщина вновь неистово завизжала и ринулась – не на меня уже, на моего спасителя. Тот, не тратя более слов, через мое плечо выстрелил из парализатора, словно шампанское открыл. Газовая "пуля" – конденсат – облачком окутала ее голову.
Отворотясь от упавшей, я, наконец, встретился глазами с незнакомцем. Массивный, в долгополом кожаном пальто, он стоял на парапете, широко расставив ноги, левой рукою держа мощный фонарь, а правой – еще направленный стволом вперед парализатор. Что-то щемяще знакомое, но пока неуловимое читалось в его лице, прорубленном жесткими складками, с торчащими бритвенными помазками усов. Но я сразу перестал интересоваться мужчиной, увидев его спутницу.
Сомнений не было: рядом с моим спасителем стояла та, темноволосая, статная, что днем молилась во Фроловской. Заложив руки за спину и покачиваясь с носков на каблуки, лукаво, таинственно улыбалась.
Она первая подала мне руку, представилась: "Елизавета Долгорукова" – и предложила подвезти домой. Верзила-усач, назвавшийся Никитой Обольяниновым, помог мне выбраться на набережную, я уже едва волочил ноги.
…Господи, спохватился я, да на месте ли очки?! Целы ли стекла? Молю тебя, дорогой мой, я так часто тебя ругаю, называю садистом, но ты все-таки сделай, чтобы они уцелели… Левый внутренний карман… Правый… Футы! Целехоньки. Повезло. Слава тебе, Господи. В порядке мое главное сокровище…
Наверху пофыркивала машина, черная с никелем, как в фильмах о третьем рейхе – огромный довоенный "хорьх", наверняка с обновленным нутром, но сохранивший исключительную старомодную солидность. Никита сел за руль; я, к великому своему удовольствию, оказался рядом с Елизаветой. Машина тронулась, как я и ожидал, грузно и мягко.
Дорогою Елизавета, к вящему моему наслаждению, занялась моей ссадиной на затылке; даже жгучий иод не нарушал дивного чувства от ее заботливых прикосновений… Затем я спросил, кто они, случайно ли наткнулись на меня и решили спасти.
– Человеколюбие случайным быть не может! – с тою же лукавинкой ответила Долгорукова. – Но уж коли мы с вами встретились, ответствуйте: каков род ваших занятий?
Все внутри разом опустилось, радость погасла… Частная спецслужба, подумал я. Недаром у них и парализаторы, и эта машина, которая топится явно не чурбаками, а первоклассным бензином. Многие крупные фирмы обзаводятся такими службами, вооружают их до зубов, – недурная работенка для наших мест, где каждый второй отмечается на бирже труда! Слыхал я даже, что порою частные "армии" устраивают настоящие сражения, с артиллерией и авиацией… Вот, сейчас эта красавица меня ненавязчиво допросит. А потом? Не принимают ли они меня за кого-то другого, нужного, кого следовало бы спасти от нарков? Что сделают, убедившись в своей ошибке? Не попал ли я из огня да в еще худшее полымя?..
– Итак, сударь, ежели сие не затронет вашей чести, – скажите, какое у вас ремесло? Или, может быть…
– Нет, – сказал я. – У меня есть профессия, Елизавета, и весьма недурная. Хоть она и не сделала меня счастливым. Я, видите ли, киносценарист, – но не большой, который делает игровое кино, а совсем маленький. Двадцать лет подряд я ваял шедевры под названием "Техника безопасности в доменном производстве" или "Искусственное осеменение крупного рогатого скота"… – Никита за рулем заржал, Елизавета и бровью не повела.
На углу Крещатика и Хмельницкого, против выгоревшего остова ЦУМа, нас притормозили для проверки документов. (Позднее я узнал, что днем в этом месте разворотили-таки пластиковой миною бронефургон с голландским сыром; грабители сырные круги похватали, но пара сыров все же скатилась на Крещатик, и возникла бешеная драка прохожих.) Стоял смешанный патруль полиции, РСБ и межрегиональников; я разглядел неясную громаду танка, задранный хобот орудия. Когда машина вновь тронулась, объезжая еще не снятые, провисшие до земли провода давно мертвой троллейбусной линии, Елизавета сказала: