Выбрать главу

Bandleader , тощий гитарист с длиннющими, до пояса, волосами, заплетенными в косу, окрестил себя и свой «оркестр» в честь славного танкиста, генерала Паттона , и девиз, каким он украсил барабаны ударных инструментов и брезент автофургонов, в которых под армейской защитой и по армейскому найму разъезжал сквозь Ораниенбургский мир, — этот девиз его фэны затвердили куда лучше, чем стелламуровские лозунги: Hell on Wheels.

Там, где Паттонов Ад на колесах очертя голову мчался на сцену, рвал к себе инструменты и для настройки «долбал» несколько оглушительных тактов, бушевало ликование — никакая другая музыка подобного безумия не вызывала. Hell on Wheels! стало боевым кличем, который, бывало, не на шутку пугал даже тяжеловооруженных солдат взвода сопровождения, ведь нередко за ним следовали бури восторга, практически неотличимые от всеобщего бунта. Тогда в воздухе летали камни и бутылки, железные прутья и горящие флаги...

Бог весть какие такие эмоции возбуждали в головах и сердцах своей безрассудно восторженной публики Генерал Паттон и его музыканты, — но публике этой удержу не было, утихомирить ее зачастую удавалось только силой. Однако ж, несмотря на побоища в залах и массовые потасовки возле сцены, не было случая, чтобы кто-то из комендантов хоть раз запретил выступления Паттона: ведь в оккупированных областях эти концерты, бесспорно, превращали всякое недовольство в неистовое, но в конечном счете безобидное ликование. Вдобавок концерты Паттона словно магнитом притягивали и шайки из Каменного Моря и разрушенных городов. Прикинувшись горластыми, размалеванными мелом фэнами, даже бритоголовые из тех, что были в розыске, иной раз пробирались к сцене и там попадались в ловушку военной полиции.

Поток зрителей, стремившихся через летное поле к ангару, еще не иссяк; Амбрас сердито распекал моорского секретаря, речь шла о неотправленной партии камня; Лили и Беринг молча стояли рядом, завороженные громадным, ярко освещенным сценическим пространством, которое раскинулось перед ними, — и вдруг, без всякого объявления, начался концерт.

Человек в пятнистом камуфляже — вроде бы техник по звуку, ведь он только что сосредоточенно настраивал гитару, — повторил несколько тактов, все ускоряя и ускоряя темп; ударник, только что со скуки позванивавший треугольником, неожиданно вскинул руки — и барабаны грянули бешеной дробью... Это был сигнал. Тотчас же на освещенное пространство выскочили трое ряженых — сплошь в амулетах, лица размалеваны, гитары в руках, словно шпаги. Бас-гитарист подал знак — могучий аккорд заглушил все прочие голоса.

Лили схватила Беринга за плечо и что-то крикнула. Ему пришлось наклониться ухом к ее губам как никогда близко, чтобы в конце концов разобрать:

— Это... не... Паттон. — Ее рука, мгновение покоившаяся на его плече, соскользнула, и он не посмел ее задержать.

Это был не Паттон. Это была прелюдия — выступление группы, о которой никто никогда не слыхал, ни в вечерних телешоу по средам, ни в хит-парадах коротковолновых радиостанций. Но хотя сольные фразы у них нередко получались рыхлыми, а то и вовсе распадались на диссонансы, публика все же мало-помалу начала притопывать в такт, факелами и горящими сучьями выписывая в ночи огненные знаки. А когда прелюдия завершилась неистовым воплем инструментов и голосов и безымянные исчезли так же внезапно, как и появились, свет прожекторов померк до тлеюще-фиолетового. И сумрак, в котором лишь кое-где взблескивал микрофон или хромированный металл, кричал , требуя Паттона.

Но вот вспыхнул один из прожекторов; конус света упал из ночи на сцену и, скользнув мимо Беринга, выхватил из темноты человека с синим от татуировок лицом. Он бежал. Бежал, когда прожектор осветил его, и продолжал бежать в конусе света по сумеречной сцене, таща за собою шнур микрофона и на бегу выкрикивая имя, которое, усиленное до пределов возможного, прокатилось над толпой и над всем летным полем: General Patton and his Orchestra!

Беринг видит, как бегун хватается за какие-то воображаемые рычаги. Он отводит, отжимает их вниз и отскакивает назад, в глубину сцены, откуда теперь со всех сторон, средь молний магниевых вспышек, выбегают паттоновские музыканты. Семеро мужчин и четыре женщины. Публика знает их всех по именам.

Они прижимают к себе инструменты и микрофоны, точь-в-точь как все это видели по средам на экране, и, хотя никто вроде бы не подавал им знака к вступлению, начинают играть одну из самых знаменитых песен Паттона, да в таком бешеном темпе, что зрители у их ног не в состоянии ни подпевать в такт, ни даже просто притопывать.

Потом музыка опять умолкает — так же резко, как началась. Лишь хор безнадежно отставших от нее фэнов невнятно гудит еще секунду-другую, после чего снова вспыхивает прежнее бестолковое ликование, среди которого на сцену последним из участников выходит Генерал Паттон .

Паттон не бежит. Он шагает. Идет прямо на Беринга, а тот бледнеет и, затаив дыхание, невольно норовит забиться поглубже в тень акустических колонок. Но там уже стоит Лили. Амбраса нигде не видно.

Какой он маленький, этот Паттон.

Маленький?

Паттон проходит мимо, так близко от Беринга, что тот мог бы дотронуться до него вытянутой рукой. Паттон скользит по нему взглядом, смотрит сквозь него и идет дальше, навстречу ликованию. Тень на фоне сияния прожектора — таким видит его Беринг; Паттон шагает навстречу толпе, которая тянет к нему целый лес рук, а тот, кто, как Беринг, стоит меж проводов и черной аппаратуры, вполне может решить, что все эти руки тянутся к нему, или к Лили.

Они требуют нас , едва не кричит он, они требуют нас!

Но Лили не сводит глаз с тени Паттона. Далеко впереди, среди ликования, занял он свое место. И там, на самом краю сцены, поднимает руку, будто желая утихомирить восторженный рев, однако потом всего лишь козырьком подносит ее ко лбу, обводит взглядом море энтузиастов внизу и наконец до ужаса мощным голосом, который никак не вяжется с его обликом, кричит: Good! — и после долгой паузы, позволив толпе откликнуться громовым эхом, продолжает: Evening!

Good evening! Такому, как Беринг, вполне достаточно этого крика, чтобы узнать неповторимый голос, который он так часто слышал по телевизору в моорском секретариате, из трескучих радиоприемников и наконец на пластинке из все той же коллекции майора Эллиота. Но по-настоящему не слышал еще никогда.

Те из фэнов, кто полагал, что теперь Паттон подхватит сумасшедший темп своих товарищей и снова раздует прерванную было бурю звуков, вдруг с изумлением слышат его одного. Паттону довольно возвысить голос, и с первой же нотой он — высоко над ревом толпы и всяким шумом внешнего мира, совсем один. Он поет.

Далеко от своих музыкантов и так близко от воздетых рук толпы, что иные хватают его за ноги; сжимая в кулаке микрофон, в сопровождении одной-единственной гитары, отчего весь прочий сверкающий арсенал оркестра кажется странно ненужным, Паттон кричит, поет, говорит, шепчет, выдыхает длинные мелодичные фразы, мнящиеся Берингу строфами какой-то lovesong . Во всяком случае, он слышит слова, само звучание которых волнует его и заставляет думать только о присутствии Лили, о ее руках, чье легкое прикосновение ему уже знакомо, о ее губах, совершенно незнакомых.

Этой песни в приозерье до сих пор не слыхали. Ликование утихло, сменилось тишиной, в которой голос Паттона звучит еще более мощно. И он сам, огромный, словно выросший от собственного голоса — даже фэны такого не ожидали, — стоит, сияя в темноте.

Беринг зябко ежится, хотя вечер теплый и безветренный; всякий раз, когда он погружается в прекрасные звуки, трепет сердца превращает его кожу в птичью, гусиную. Ему так хорошо, что даже страх берет: а ну как прекрасные звуки вот сейчас отпустят его, бросят. (И сколько же раз, очнувшись, он волей-неволей опять оказывался в дребезжащем мире, чуточку смешной, с встопорщенными тут и там волосками, — как всегда после какого-нибудь глубокого переживания.)