Но на сей раз зябкая дрожь не прекращается, и звуки не отпускают его, и ничто не выталкивает его обратно, во внешний мир. На сей раз прекрасные звуки еще и набирают силу и влекут за собой другие голоса, прежде всего бас-гитару — темнокожая гитаристка начинает вторить песне Паттона, сперва медленно, затем почти неприметно убыстряя темп. Словно тугая, длинная тетива гудит под пальцами лучника и не рвется — басовые ноты мчатся вдогонку за голосом Паттона, неотступно преследуют его по ступенькам причудливых пассажей, то вверх, то вниз, учащаются, подбираются все ближе.
И Беринг тоже карабкается вверх, и бежит, и скачет, а в конце концов летит вослед рукам темнокожей женщины и вослед голосу и становится совершенно невесомым — как в те мгновения, когда пробует уследить в хозяйский бинокль за стремительными фигурами птичьего полета, пока вовсе не теряет почву под ногами и не бросается очертя голову в вихри небес. Паттон поет.
Беринг летит. С закрытыми глазами выписывает он петли в небесах и плывет меж облачными грядами, когда чьи-то руки мягко увлекают его к земле — но не вниз , не в трескучий мир, а в гнездо. Руки в черной коже, прохладные и гладкие, точно крылья, обнимают сзади его плечи, обвивают шею. А к спине льнет теплое, легкое, как пушинка, тело, покачивается вместе с ним в ритме паттоновского голоса.
Ему нет нужды видеть серебряные браслеты на запястьях и чувствовать на шее прикосновения тончайших цепочек-подвесок, он и без того знает, что это Лили. От ее дыхания птичья его кожа становится еще шершавее. А потом он прислоняется к ней, и она поддерживает его, покачивает. Так было в начале его времени. Так он парил во тьме кузницы, укрытый в голосах пленниц-кур. Что же ему сделать, чтобы не растоптать ничего в этом раю? Никогда еще он не обнимал женщину. И не знает, что делать. Только бы голос, который держит их обоих в этом паренье, не умолк, не перестал петь.
Hell on Wheels! Паттон словно разбудил песней свой оркестр, а разбуженные словно почувствовали за спиной эту парящую, тревожную умиротворенность и тотчас вспомнили о своем девизе — внезапно все инструменты разом обрушиваются на паттоновскую мелодию, с такой силой кидаются на его голос, что он тонет в могучем наплыве звуков, но уже через долю секунды снова выныривает из этого прилива. Беринг видит водяную птицу: она плывет среди валов, и каждый раз, как волна, увенчав себя белопенной короной, норовит рухнуть на нее, похоронить, она взлетает, развеивая крыльями пену. Воодушевленный мощью, с какой этот голос проникает даже сквозь грохот ударных, Беринг и сам наконец словно бы поднимается ввысь и набирает силу — теперь ее достанет, чтобы взять руки Лили и высвободиться из их объятия.
Он поворачивается к ней, к ее лицу, и глаза ее вдруг оказываются совсем близко, так близко, что он, как тогда, при первой встрече, невольно опускает взгляд. Эта невозможная близость смущает его. Чувствуя что его видят насквозь, он против воли закрывает глаза и как бы в порядке самообороны, собственно, лишь затем, чтобы избежать этого прекрасного, тревожащего взгляда, дерзает совершить то, на что до сих пор отваживался только во сне, только в грезах.
Ощупью он притягивает Лили к себе, целует в губы. И в следующий миг, чувствуя между своими губами и на сомкнутых зубах ее язык, находится в глубинах сновидения.
Теперь Лили в свою очередь высвобождается из его объятий. Хотя она отпрянула едва ли на один шаг и по-прежнему держит его руки в своих, она вновь далеко, так далеко, что он тоскует по ней и вновь жаждет ее тревожной, волнующей близости.
Но она не желает. Он что-то сделал не так. Наверняка не так. Он пугается. Теперь необходимо посмотреть на нее. Но в ее глазах нет укора. Какая тишь разлилась в душе. Только сейчас он слышит бурю ликования: там внизу до самого края ночи волнуется поле вскинутых рук. И все эти руки летят навстречу им . Незримые в черной глубине сцены, они держатся за руки, крепко держатся друг за друга. Песня Паттона кончилась. Дети Моора восторженно аплодируют.
Теперь Лили отпускает Беринга из плена своих глаз и ладони свои отнимает, оборачивается к Паттону и, высоко подняв руки, начинает хлопать вместе с толпой: More! Еще! More! More!
Такой Беринг не видел ни одну женщину. Он еще чувствует на губах влажность ее языка и выкрикивает ее имя. И она слышит его. Слышит и смеется ему навстречу: More! More! Обхватывает пальцами его запястья, резко тянет их кверху. Пусть он тоже аплодирует! И будет совсем-совсем близко, сердцем у ее груди. Она не выпускает его запястья. Хлопает в его ладоши. Он и вправду поцеловал ее.
И тут что-то в нем разрывается и всплывает из той пучины, куда был погружен взгляд Лили. Один из давних, утраченных голосов. Ведь он хочет, хочет включиться в общий крик — и вытягивает шею, как тогда, снежным февральским утром, вытягивает шею словно птица, словно курица, но из горла, распахивая рот, рвется не квохтанье, не сиплый клекот, а человеческий крик. Он торжествует. Кричит, как не кричал еще никогда, и два голоса — ее и его — сливаются в один восторженный вопль.
ГЛАВА 17
Дыра
Дети Моора, Хаага и Ляйса, конечно же, готовы были в эту пятничную ночь стоять до изнеможения и хоть до рассвета надсаживать глотку, требуя от Паттона и его группы все новых и новых песен... Но далеко за полночь музыканты вдруг исчезли в черной глубине ангара (а оттуда незаметно прошмыгнули в свои палатки) и больше на сцену не вышли, притом, что буря оваций не стихала. Потом погасли прожекторы. Аппаратуру демонтировали уже при свете нескольких тусклых ламп.
На летном поле пылали костры и факелы. Полчаса с лишним публика хором негодовала по поводу исчезновения музыкантов, затем потянулась восвояси, поначалу еще громко выражая недовольство, а после уже только глухо ворча. Иные из тех, кто, зажатый в толпе, ковылял сквозь ночь домой, к озеру, имели при себе карманные фонарики, но до поры до времени прятали эту драгоценность, доставали ее, когда отделялись от общего потока и продолжали путь в одиночку, незачем испытывать судьбу и бросать вызов освобожденной в экстазе вместе с прочими эмоциями жажде искусственного света, электрогитар и других знаков прогресса.
Большинство инцидентов , упомянутых секретарями в отчетах перед Армией, происходили в таких и подобных ситуациях именно по дороге домой. Ибо во внезапной тишине после бури, после столь неистового восторга и упоения давние законы и правила Ораниенбургского мира как бы на время упразднялись; запреты не имели значения, грозные кары никого не пугали. Многое из случившегося в первые часы после концерта случалось в один миг и без оглядки на последствия.
Впрочем, на этот раз толпа вела себя на редкость мирно для такой ночи. Словно Ад на колесах сам отбушевал за своих поклонников, лишь кое-где происходили мелкие стычки между враждующими группировками «кожаных», но ни кастеты, ни цепи, ни ломики в ход пущены не были. Паттоновская охрана и военная полиция взяли под стражу с десяток подозрительных типов из публики, ни единого разу не применив огнестрельное оружие.
В потемках людская толпа казалась совершенно беспорядочной, но при всей беспорядочности неторопливо, почти благостно ползла прочь из Самолетной долины. И за арестованных никто, кроме двух-трех пьяных корешей, вступаться не спешил; так они и стояли прикованные наручниками к борту бронетранспортера, дергали свои оковы, выкрикивали заверения в невиновности, бранились, а шагавших мимо поклонников Паттона ничуть не интересовало, кто это такие: мародеры, спекулянты или находящиеся в розыске убийцы, — они сожалели только, что и этот вот концерт закончился.
Сонная Лили, сидя на переднем сиденье «Вороны» под защитой дога, дожидалась Беринга, а он искал хозяина — на армейской автостоянке, возле сцены и, наконец, в толпе, без всякого плана, наудачу. Завороженный голосом Паттона и нежностью Лили, он лишь незадолго перед тем, как погасли прожекторы, заметил, что Амбрас исчез. А ведь на протяжении всего концерта пребывал в полной уверенности, что Амбрас стоит в густой тени кулисы, шагах в пятнадцати от них. Выходит, там стоял не Амбрас? Но один-то раз он вроде бы почувствовал взгляд Собачьего Короля и попытался увлечь Лили в темноту, шепнув ей на ухо: «Он на нас смотрит».