Выбрать главу

Ковыляя по сугробам, пытаясь бежать, он выхватывает из снега красный флажок и отчаянно размахивает им в воздухе. Добирается наконец до следов, оставленных процессией, но и по этой дорожке, которую быстро заметает снегом, продвигается крайне медленно. Дышать нечем — крикнуть невозможно. Одиннадцать часов . На моорской колокольне бьют часы; с такого расстояния звуки эти все равно больше похожи на удары молота по наковальне, чем на колокольный звон. После заключительного удара, в тишине между завывами ветра, Берингу уже слышны песнопения кающихся; он останавливается перевести дух, а голоса по-прежнему нет. Давай бегом, если можешь.

Лишь теперь он вспоминает, что голос-то ему вовсе не нужен. Со злости, что никак не догонит процессию, он рвет из-под меховой куртки пистолет, вскидывает его высоко над головой и стреляет в зимнее небо. Если гром выстрела не только переполошит этих болванов впереди, но и выдаст Армии обладателя огнестрельного оружия — пускай, ему все равно. Главное, чтобы эти там остановились, чтобы унялась одышка и чтобы миссия, возложенная на него Собачьим Королем, была выполнена.

Ну наконец-то: кое-кто из кающихся оглядывается, смотрит на озеро, на Моор. На него.

Беринг опускает пистолет и машет флагом. Хочет крикнуть, но из горла опять вырывается лишь сипенье. Процессия нерешительно останавливается, все глядят на вооруженного человека, который пошатываясь бредет к ним. Пьяный, что ли? Кающиеся перехватывают древка своих флагов, держат их точно копья. Чего ему надо? Вдруг это налет? Вдруг сейчас из снежного укрытия выскочит целая шайка, набросится на поминальные реликвии? Неужели флаги и транспаранты опять будут сожжены, а ведь на них только слова великого Стелламура: Помнить вечно. Не убивай.

Налет?

Вряд ли, он ведь один.

И никто за ним следом не идет.

Но у него оружие.

Когда Беринг добирается до перемазанных сажей, пистолет уже спрятан под меховой курткой, древко флага служит ему сейчас всего-навсего опорой, вместо трости. Скрюченный от одышки, он с трудом выдавливает из себя:

— Ложись! В снег... Все в снег...

Больше он ничего сказать не в силах. Проходят минуты, целая вечность, просто зло берет! — кающиеся обступают его, и наконец-то до них доходит смысл предупреждения.

Взрыв?

Они знать не знают о взрыве. Единственный взрыв, о котором они слышали во время этого шествия к Слепому берегу, был тот, давний, случившийся много лет назад; о нем говорилось в литаниях и молитвах.

Я опоздал , с удивлением думает Беринг, опоздал ли? Ведь уже двенадцатый час. Он смотрит на кающихся: они опускаются в снег, медленно, неловко, потому что окоченели от холода, и с открытым ртом, в точности как велел Собачий Король. Только их флаги и транспаранты еще трепещут, словно паруса тонущего корабля над стылой зыбью. Между сугробами, у подошв белых волн, ветра почти нет. Снежные вуали вьются над скорчившимися и лежащими — клочья пены. Одиннадцать давно миновало. Но вокруг по-прежнему недвижная тишина.

Сколько же времени проходит в ожидании беды? Минуты? Час? После Беринг так и не сумеет вспомнить. Сраженный усталостью, он лежит на морозе вместе с чернолицыми и чувствует себя в безопасности — в этой заметенной снегом ямке посреди чистого поля он в полной безопасности, как в гнездышке. Над головой — прозрачно-синее зимнее небо, впереди — искристый горб белой дюны из спрессованных ветром кристалликов: вот такие же тишь и сияние царят, наверно, в тех парящих садах, где свет, преломляясь, сплетается в хризантемы и астры, внутри тех кристаллов, что хранятся у Собачьего Короля в ящичках птичьего шкафа. Беринг лежит в гнездышке из света и думает о Лили, лежит оцепенелый, как древнее, заключенное в янтаре насекомое, которое сберегает свой облик на протяжении эонов, — он, пожалуй, и задремал бы, если б главный молельщик рядом с ним не поднялся, отряхивая снег с полосатой робы, и не сказал:

— Мы тут замерзнем. Вы так и рассчитываете, что мы замерзнем?

Замерзнем? Беринг мороза не чувствует. Он сам будто часть стужи, бесстрастно наблюдает, как люди в робах один за другим встают из укрытия, из снега, одергивают, поправляют истрепанную одежду. Процессия подбирает свои флаги, уже намереваясь продолжить литании и чтение бесконечных списков имен из лагерных журналов регистрации смертей, — и вот тут небо, прозрачно-синее зимнее небо над волнами, и сугробами, и дюнами, вспыхивает огнем.

В один миг высоко над белым простором вздыбливается купол, пламенный свод, огненная цитадель. Замирает в безоблачной синеве. А затем, вместе с грохотом, который бьет не из небесных высей, а словно бы из раскаленного нутра земли, обрушиваются мрак и ураган: под валом снега, земли и камней багровая цитадель гаснет, тонет в могучей волне, которая с воем и свистом мчится на кающихся, свет исчезает, вокруг только тусклая серость. Стаей перепуганных птиц несутся впереди этого потопа обломки дерева и камня. Комья льда, глыбы мерзлой земли, булыжники — все, что секундой раньше казалось холодным, и несокрушимым, теперь невесомыми, свободными от власти тяготения пушинками скачет, и кружится вихрем, и разлетается в пространстве.

Никто и ничто не может противостоять этой буре. Ураган подхватывает главного молельщика, и знаменосцев, и каждого, кто вылез из затишья ложбины, — подбрасывает их вверх, одного как бы неуверенно, другого резко, со всей силы, но после швыряет всех в колючий, льдистый снег, а следом кидает переломанные древки, порванные флаги.

Странное дело, среди этого бешеного рыка Беринг отчетливо слышит характерный — ни с чем не спутаешь! — шипящий треск: рвется ткань транспарантов. Ударная волна — или упавший человек? — перевернула Телохранителя на спину, отодрала руки от лица. С открытыми глазами он лежит среди урагана и видит, что дыра в его мире всего лишь смехотворный лоскуток большой тьмы, всего лишь одно из несчетных слепых пятен, роящихся вокруг и соединяющихся в огромную бездну, огромный мрак, из которого в следующую же секунду непременно прорвется зимнее солнце.

ГЛАВА 21

Открытые глаза

Явление Богородицы и Пресвятой Девы грянуло как разрыв авиабомбы, а шум крыл небесного воинства, низошедшего на землю следом за нею, был почти неотличим от грохота артиллерийской канонады... У кузнечихи звон стоял в ушах, она сидела в своем темном подполе и под гром давно желанного чуда невольно вспоминала о шуме сражения. Возвращение Девы Марии звучало как ночная моорская бомбежка.

Хвалебных гимнов на сей раз не слыхать. И гуслей не слыхать, и трубного гласа. Только грохот, будто само небо раскололось. И все же кузнечиха не сомневалась: Mater dolorosa [2] наконец вняла ее молитвам. Звезда Морей, Царица Небесная воротилась. Но пришла Она теперь не средь звуков музыки сфер, а в шуме мирском, ибо Моор, и Хааг, и все приозерье должны услышать то, что Она возгласила самой преданной своей служительнице. Довольно! Довольно молиться, довольно каяться. Блудный сын, мальчуган, наследник вновь принят в сонмы спасенных.

От великого света, осиявшего это послание, от хвостатых звезд и лучистых венцов кузнечиха узрела лишь слабый отблеск, проникший в ее подземелье сквозь щели в крышке люка, через который обычно ссыпали в подпол картошку, свеклу да капустные кочаны.

А Богородица? Отчего Она не спустилась к ней в глубину? Отчего небесное воинство расточало свой блеск там, в верхней пустыне, вместо того чтоб позлатить одиночество кающейся? Кузнечиха поняла и улыбнулась. Пресвятая Дева желает, стало быть, чтобы и служительница Ее вновь поднялась к свету дня, ввысь, к Ней . Ведь уже довольно.

Острая боль, пронзившая сердце, и мучительная одышка на лестнице — это были последние недомогания на пути к свету, последние казни в конце великого покаяния. Лишь здесь, на крутом участке пути, еще лютует боль и перехватывает дыхание, но дальше, дальше все станет легко, бесконечно легко. Пречистая наверняка поджидает ее у пожарного пруда, парит над камышами.

вернуться

2

Мать скорбящая (лат. ).