Когда за столом в салон-вагоне она говорила с Амбрасом о Бразилии и читала ему слова из потрепанного словаря, Беринг тоже иногда задавал короткие, неожиданные вопросы, и она не молчала, не смотрела на него будто на пустое место, как бывало без Амбраса, а называла ему португальские слова, означающие хлеб, жажда или сон , и Телохранитель с легкостью их повторял.
— Пантану, — прочитала Лили однажды под вечер, когда поезд час за часом стоял у стального моста на зональной границе, и протянула книгу Амбрасу. — Pantano . Вот, смотрите. Означает болото, болотистые джунгли, влажные области.
Амбрас взял у Лили открытую книгу, даже не взглянув на ту строчку, какую она ему показывала; он смотрел мимо Лили, в окно, на зимний пейзаж, и сказал:
— Болото... Моор.
ГЛАВА 32
Муйра, или возвращение домой
Море? Атлантический океан? Единственное море, знакомое Берингу, было из гранита и известняка, и высочайшие его валы и буруны несли на своих верхушках ледники и снега. Девятнадцать дней на борту «Монти-Неблины», бразильского фрахтера, ходившего из Гамбурга в Рио-де-Жанейро, были не плаванием, а перелетом из студеных туманов Европы в летний зной над бухтой Гуанабара, скользящим парением над подводными горами, пустынями, впадинами и чернильно-синими холмами.
Хотя вершины, что вырастали из пучины и, однако же, никогда не поднимались над поверхностью воды, Беринг видел лишь как волосяные контуры, выведенные самописцем пароходного эхолота, или просто угадывал их в пляске теней над волнами, он все равно ощущал каждый вал словно порыв ветра, термический импульс, который нес его высоко над кручами подводных гор. Каждое движение парохода на всем пути от бурунов и толчеи Бискайского залива до выглаженных пассатами волн Гвинейского и Южного Экваториального течений становилось для него фигурой полета. «Монти-Неблина» испытывала то килевую качку, то бортовую, то крен, а Беринг взлетал, витками набирал высоту, входил в штопор и парил над синей бездной. Глубоко под ним скользили впадины Иберийской и Зеленомысской котловин, поросшие кораллами скальные обрывы Азорского порога, голые утесы Срединно-Атлантического хребта и, наконец, поля илистых отложений и глиняные пустыни Бразильской впадины, где лот, брошенный за борт глубиномер, опускался на шесть тысяч метров и мог еще погружаться и погружаться.
Беринг летел. Нередко он часами сидел на железной лесенке в машинном отделении, в грохочущем зале, где температура достигала пятидесяти градусов по Цельсию, сидел, зачарованный видом самой колоссальной машины в своей жизни — дизеля, черного, громадного, как дом, двухтактного, девятицилиндрового, мощностью двенадцать тысяч лошадиных сил, потреблявшего в день сорок тонн топлива, — сидел, прислонясь к поручням, и все равно летел и парил: скользил с закрытыми глазами, как тогда, в темноте первого года, покачивался в теплой защищенности, пока пароходный винт, который при сильном волнении иной раз с воем выныривал из кильватерной струи, не вырывал его из грез. В единственный за весь рейс шторм, ранним утром на широте Мадейры, Беринг невольно поддался этому вою и почувствовал, как волна... как ураган выбросил его из маятника колыбели и швырнул в исчерна-синее небо, в исчерна-синюю глубину, отправил в полет.
Иногда ночью, лежа без сна в душной каюте, которую он делил с Амбрасом, Беринг слышал стоны Собачьего Короля и не ведал, снится ли хозяину боль или он в самом деле страдает. Но Телохранитель не задавал в темноту вопросов, просто лежал в своей койке, безмолвный, неподвижный, злой, и поневоле вспоминал стаю виллы «Флора», только этих собак в дебрях шипов и колючей проволоки, вспоминал, пока от стонов, и собак, и близости хозяина не становилось невмоготу. Тогда он, стараясь не шуметь, вставал и сбегал в машинное отделение.
Среди машинистов «Монти-Неблины» нашелся один — добродушный инженер из Белена, — который далеко за полночь, перекрикивая грохот дизеля, называл бессонному пассажиру португальские имена вентилей, головок цилиндра и генераторов, работающих на тяжелом топливе, и, когда тот безошибочно их повторял, уважительно хлопал его по плечу.
Если вахта выдавалась спокойная, этот машинист брал пассажира в контрольный обход по коридору гребного вала; они шли вдоль вращающейся стальной колонны к тому месту, где совсем близко громыхал гребной винт, и обратно в несусветную жарищу, к головкам цилиндров; инженер показывал Берингу, где замеряют температуру опорных подшипников, как можно определить уровень охлаждающей воды и масла, отрегулировать наддув или снизить давление в утилизационном котле, и громко, зычным голосом, называл все свои действия, а Беринг, обливаясь потом, повторял его слова, тоже громко, зычным голосом.
Как-то раз после такой ночи, поднявшись на палубу перевести дух, он буквально ослеп от яркого утреннего солнца, а когда глаза привыкли к свету, то исчезли, уплыли прочь не только светло-зеленые и оранжево-красные пятна, но и что-то потемнее, тени, черные шары. Синева неба стала безупречной.
В пещерах, коридорах и туннелях машинного отделения мутные разводы в поле его зрения легко и неприметно терялись, пропадали — тени среди многих других теней. Но здесь? В этой синеве? В этом свете? Моррисон оказался прав! Беринг поднял голову — на безоблачном небе парили тончайшие стекловатые шрамчики, и ничто более не препятствовало этому великому свету, не омрачало его взгляда.
Когда он рано утром вернулся в каюту, Амбрас, как всегда в таких случаях, уже куда-то ушел; может, он был на баке, возле якорной лебедки, где нередко часами сидел один, укрытый от ветра фальшбортом, может, в столовой, а может, глубоко в трюме, возле моорского железа. Поскольку хозяин не мешал ни своим присутствием, ни своей болью, Беринг и на этот раз забрался в койку и уснул, но проснулся не как обычно перед полуднем, а много позже, когда уже быстро опускались тропические сумерки: пока он зевнул, потянулся и отвел со лба спутанные волосы, в иллюминаторе успели вспыхнуть звезды.
Лили.
Первая мысль Беринга после этого дня без сновидений была — о Лили. Она отвела его к Моррисону. Она оттолкнула его и обругала, а возможно, еще и ненавидела, точно так же как он ненавидел ее там, наверху, среди карстовых провалов. Но она отвела его к Моррисону. И Моррисон оказался прав. Один-единственный знак... если б она сейчас подала ему один-единственный знак: поди сюда... Он бы пошел. Рискнул бы еще раз подойти к ней — и будь что будет.
Но каюта Лили была пуста. А в столовой аккордеонист распевал какую-то бравурную песню, под которую танцевали две пары, из-за качки то и дело сбиваясь с такта. И торговец из Порту-Алегри, сидевший за столом рядом с Амбрасом, говорил: «Красивая, как бразильянка...» Правда, он имел в виду не Лили, а большую, в натуральную величину, статую Девы Марии, которая лежала в трюме, укутанная в древесную вату и бумагу; сорок семь ящиков, говорил торговец, сорок семь ящиков с изваяниями ангелов и святых, князей, мучеников, полководцев, распятых и спасителей из развалин Центральной Европы, все куплено по сходной цене и уйдет в руки богатых фазендейро, коллекционеров и фабрикантов, разъедется по всей стране, от Риу-Гранди-ду-Сул до Минас-Жерайса, да что там, далеко на север, до Баии и Пернамбуку! Перспективное дело. В зонах и ничейных землях на Дунае и Рейне эти герои и святые способны помочь разве что теми деньгами, какие за них дает рынок. Эмиграция, сказал торговец, переселение... больше там ничего уже не сделать; к примеру, у него в семье только переселенцы кой-чего и добились.