Конечно, любовь поручика Канабеевского к рассказу прямого отношения не имеет. Но ведь ее он вспомнил (силился вспомнить) и ради нее, порывшись в чемодане своем, выволок на стол стопку бумаги, очинил карандаш и стал писать:
«Стихи и настроения Вячеслава Канабеевского. 1920 год. Вблизи Ледовитого океана. Зимою».
И, чуждый романтизма, автор вынужден разделить с поручиком Канабеевским его вздохи, его бесплодные и бесплотные грезы о сероглазой волжской девушке...
Селифан, заходя по обыкновению к поручику ежедневно, стал почтительно и с уважением наблюдать, как начальство, склонившись над столом, трудолюбиво и упорно исписывало листок за листком. Он покашливал, переминался с ноги на ногу. Он понимал, что поручик занят чем-то важным и серьезным. И, уйдя от Канабеевского, Селифан таинственно, с оглядкой рассказывал встречным мужикам:
— Како-то дело сурьезно ладит офицер-то!.. Будет вам како-нибудь предписанье, погодите!..
Устинья Николаевна, в первый раз увидевши поручика за новым занятием, помотала головою и широко улыбнулась.
— Вот, гли-ка, батюшка! — сказала она. — Точь-в-точь ты, как оногдысь осударственные. Те то же, бывало, пишут-пишут, инда с лица обелеют. А то зачнут читать. И кака имя польза от книг тех?!..
Стихи у поручика не ладились. Давил-давил он из себя рифму — поэзия поддавалась ему плохо. Удачней выходило с «настроениями».
Здесь поручикова душа находила выход. Слова, хоть и неуклюже, но нанизывались одно за другим — и выходило что-то связное. Перечитывал это Канабеевский, ерошил отросшие лохмами волосы и удовлетворенно вздыхал: приятно было глядеться в зеркало и видеть возвышенный образ тоскующего, непонятного окружающим, неизмеримо выше их стоящего героя.
Однажды поручик записал:
«Снежная добровольная тюрьма вокруг меня такая суровая и страшная, что еслиб не полная уверенность в том, что через несколько недель Петр Ильич пошлет за мной людей, которые выведут меня к морю, на свободу, к любимому делу — я пришел бы к мысли о самоубийстве».
Была в это время Канабеевским сделана и такая запись:
«Еслиб черти эти не растрясли Россию и не надо было бы тащиться по этой проклятой студеной Сибири, — хорошо бы где-нибудь на Волге, в волжском городе комендантом города быть или начальником гарнизона; жениться бы на блондинке, чтоб чистенькая была, не худощавая и непременно невинная. И чтоб за городом дачка была веселенькая. И дни стояли бы жаркие, чтоб квасу со льдом хотелось. И купаться бы раза три в день...».
Быстро исписывал Канабеевский свой запас бумаги. Селифан наливался гордостью и все чаще пугал мужиков непонятными намеками:
— Дожидайтесь предписания! Вот увидите... Сразу приказов десять объявим! Да!..
11.
Бумага (пачка почтовой и конверты) в чемодан к поручику Канабеевскому попала по пустому случаю.
В Красноярске жена полкового врача, пышнотелая Неонила Иосифовна, слезливо прощаясь с поручиком, который продвигался на Ачинск, сунула ее ему в чемодан между связками белья и капризно наказала:
— Смотри, Вячка! Пиши. Знаю я вас: будешь отговариваться, что бумаги не было. Так вот... не отвертишься!..
Но писем из Ачинска писать не пришлось. В Ачинске подвернулась прокурорша (или следовательша? или, может быть, было это в Нижнеудинске?) и к тому же пышнотелая Неонила Иосифовна подцепила сыпняк и, недолго, но мучительно прохворав, умерла. Бумагу и не нужно было расходовать. Она залежалась на дне чемодана.
Правда, однажды израсходован был листок для срочного, непредвиденного дела. Один, неполный, наспех, криво оторванный листок.