Выбрать главу

— А ведь плохо.

— Почему плохо, Владимир Ильич?

— Неужели вы не понимаете, что это ведь ужасно, это ведь ненормальность.

Я стал всячески успокаивать Владимира Ильича, убеждать его в том, что это все временное, преходящее, что все, что его пугает — небольшое расстройство речи, памяти, внимания, способности сосредоточиться, что все это явления временного расстройства кровообращения в мозгу, что можно ему ручаться, что все это пройдет. Он недоверчиво качал головой, несколько раз повторял: "Странная, необыкновенная болезнь", лег опять и не сказал больше ни слова. Я посидел еще несколько минут, пожелал ему спокойной ночи и вышел из комнаты.

Очень тяжело относился Владимир Ильич к необходимости соблюдать строгий режим, оставаться в постели, ничем не заниматься, никого не принимать, к необходимости дежурства врачей и сестры. На все это Владимир Ильич соглашался не сразу, неохотно, но в конце концов уступал, покорялся. 3 июня, в день консультации с проф. Ферстером, почувствовав себя гораздо лучше, он стал просить разрешения встать, посидеть у окна на солнышке. С грустью пришлось отказать ему в этом, сославшись на решение консультации продержать его еще некоторое время в постели.

"Ну, что ж, нечего делать, придется полежать еще денька три".

Ни за что не соглашался Владимир Ильич оставить свою маленькую угловую комнатку во флигеле и перейти в большой дом, и только 11 июня удалось убедить его тем доводом, что комната, в которой его можно было бы устроить в большом доме, соединена с террасой, где он мог бы в хорошие дни проводить много часов и пользоваться воздухом.

Очень угнетало Владимира Ильича запрещение заниматься делами. Когда, в связи с наступившим в середине июня улучшением, Владимиру Ильичу разрешено было принимать близких друзей, но с условием не вести деловых разговоров, он ответил:

"Ну, если нельзя о делах говорить, тогда лучше и посещений не надо".

После одной из консультаций в конце июня, на которой присутствовал Н.

А. Семашко, Владимир Ильич сказал:

"О делах говорить не буду, но разрешите только три вопроса предложить Н. А. Семашко".Вопросы были следующие: 1) каковы виды на урожай, 2) о конференции в Гааге, 3) о каком-то конфликте в Народном комиссариате путей сообщения, который необходимо уладить.

Кстати, об этом конфликте. Случай, показывающий, как даже в эти тревожные дни своей болезни, так угнетавшие, так пугавшие Владимира Ильича, он не мог уйти в свою личную жизнь, а продолжал жить и мучиться тревожившими его государственными делами и вопросами. Ночь на 2 июня

Владимир Ильич провел плохо. Был какой-то кошмар, от которого проснулся, долго не мог уснуть. Утром неохотно об этом говорил, но упоминал о каких-то интригах, о железнодорожниках, а 24 июня в беседе с Н. А. Семашко, говоря о каком-то конфликте в Народном комиссариате путей сообщения, сказал:

"Этот конфликт необходимо уладить. У меня даже в начале болезни ночью кошмар был из-за него, а врачи думали, что это галлюцинация".

Возвращаюсь к первому дню своего посещения Владимира Ильича в Горках, к роковому дню 25 мая, к дню, с которого начинается поистине скорбная история болезни В. И. Ленина. Все разъехались. Я остался ночевать. Переговорил с Надеждой Константиновной и Марьей Ильиничной обо всем. Владимир Ильич уснул. Поздно вечером я вышел в сад. Воздух напоен ароматом сирени. Где-то поет соловей. Необыкновенная тишина вокруг. В большом доме темно. Во флигеле налево в окнах огни. В одной из этих комнат — Ленин, он в своей маленькой узенькой комнатке, один со своей тревогой, с мрачными мыслями, с тяжелыми предчувствиями. Ленин, прикованный к постели, оторванный от государственных дел, от мировых задач, от всего, к чему стремился и для чего работал всю свою жизнь, от всего, на что растратил, на что безраздельно отдал свой мозг, сосуды своего мозга. Мы, врачи, говорим ему теперь: "Вы не должны работать, Владимир Ильич". Ну, а что значит для Ленина не работать? Не думать? А разве он может не думать? Разве может Ленин не мыслить? И он думает, конечно, и сейчас, когда мы все думаем, что он спит, он, может быть, думает тяжелую, мучительную думу, там, в своей маленькой, узенькой комнатке, в самой маленькой комнатке из всей этой большой, богатой, роскошной усадьбы.

Я не думал тогда, в эту ночь, что начинается такая великая эпическая трагедия в этом доме, что этот чудесный парк, где так благоухает сирень, где так хорошо поет соловей, превратится в клетку, где будет стонать раненый, истекающий кровью лев, где будет биться орел с подрезанными крыльями, где будет по-человечески страдать великий человек, который все понимает, все видит, все слышит и ничего не может сказать, ничего не может написать, человек, которому дано "глаголом жечь сердца людей" и который не может произнести слова, человек, который мог писать огненными буквами на скрижалях, видных всему миру, и не может поднять теперь правой руки. Видел ли мир большую трагедию, большие страдания? Родился ли новый Софокл, который найдет какие-то изумительно сильные слова и краски и изобразит эту трагедию так, чтобы она через тысячу лет потрясала сердца людей так, как нас потрясает еще сейчас "Эдип-царь"…