– Я старинный ее друг, – сказал драматург. – Я беспокоюсь за нее.
– У нее хорошие стихи?
– Мне трудно судить. Они очень женские. Возможно, неглубокие.
– Отсутствие глубины тоже своего рода честность.
– Да. Она очень честна в своей работе.
– А в жизни?
– Тоже.
– Чем занимается ее муж?
Тот посмотрел на него, разомкнув губы, и коснулся его плеча – странный славянский жест, заключающий в себе некую подспудную настойчивость, жест, от которого Бек уже не шарахался.
– Но у нее нет мужа. Я же говорю, она слишком занята поэзией, чтобы выйти замуж.
– Но ее фамилия оканчивается на «-ова».
– А, понимаю. Вы заблуждаетесь. Это не имеет отношения к замужеству. Я – Петров. Моя незамужняя сестра – Петрова, как и все женщины.
– Какой же я недогадливый! Очень жаль, ведь она такая обаятельная.
– А в Америке только необаятельные не выходят замуж?
– Да. Нужно быть ужасно необаятельной, чтобы не выйти замуж.
– У нас не так. Правительство не на шутку встревожено. В Болгарии самая низкая в Европе рождаемость. Головная боль для экономистов.
Бек кивнул на монастырь:
– Слишком много монахов?
– Скорее недостаточно. Когда монахов слишком мало, в каждого из нас вселяется что-то монашеское.
Крестьянка, показавшаяся Беку пожилой, хотя на самом деле лет ей, наверное, было меньше, чем ему, проводила их до края своих владений. Она хрипло тараторила что-то на забавном сельском говоре, как сказал Петров. У нее за спиной, то прячась за юбками, то выглядывая, стоял ее ребенок, лет трех, не больше. За ним самозабвенно гонялся беленький поросенок, который, как полагается свиньям, передвигался на цыпочках, резко бросаясь из стороны в сторону. Вся эта сценка – нескрываемая радость улыбчивой крестьянки, волосы, клочьями торчащие у нее на голове, что-то в горной мгле и губчатой изъезженной грязи, скованной ночными заморозками, – вызвала у Бека ощущение чего-то безымянного, чего-то отсутствующего, что неразрывно, как лошадь с лугом, связано с образом поэтессы, с ее скуластым лицом, стройными ногами, парижской одеждой и гладкой прической. Петров, в котором Бек сквозь наслоения чужестранности почувствовал вдумчивого человека и родственную душу, словно расслышав его мысли, сказал:
– Если хотите, мы могли бы пообедать. Это нетрудно устроить.
– С ней?
– Да, она моя знакомая, она была бы рада.
– Но мне нечего ей сказать. Просто я заинтригован этим сочетанием красивой внешности и ума. Я хочу сказать, какое отношение имеет ко всему этому душа?
– Вы можете спросить об этом у нее. Завтра вечером?
– Простите, не смогу. По программе я должен идти на балет, и следующий вечер тоже занят – посольство дает коктейль в мою честь, а потом я улетаю домой.
– Домой? Так скоро?
– Для меня это не скоро. Я должен опять попытаться сесть за работу.
– Тогда выпьем где-нибудь. Завтра вечером перед балетом? Возможно? Нет?
Петров выглядел озадаченным, и Бек понял, что сам виноват, потому что его кивок, означавший «да», болгары понимают как «нет», а покачивание головой – как «да».
– Да, – сказал он. – С радостью.
Балет назывался «Серебряные туфельки». Пока Бек сидел и смотрел, на ум то и дело приходило слово «народный». Во время своей поездки он привык к подобному бегству в искусство от мрачной, удручающей реальности, в мир народного танца, народной сказки, народной песни, которое всегда подразумевало, что под расшитой крестьянской одеждой скрывается единственная ценность – народ, пролетариат.