Выбрать главу

— Нет, я не рожден для счастья, — повторяет Боливар. — В десять лет — сирота, в девятнадцать — вдовец. Личная жизнь для меня кончена.

***

В конце 1803 года Боливар вновь покидает Венесуэлу и направляется в Европу.

Некоторое время он живет в Мадриде в обществе своего тестя дона Бернардо Родригеса и маркиза Устариса. Но местная атмосфера явно не благоприятствует ему. Не успел он приехать в столицу Испании, как королевским декретом было запрещено пребывание в ней иностранцев якобы из-за «трудностей в снабжении продовольствием столицы». В действительности же испанское правительство хотело удалить из Мадрида французов и креолов, среди которых было много сторонников республиканского порядка. В Испании многочисленные тайные патриотические общества призывали к свержению монархического строя, установлению демократических свобод, предоставлению независимости колониям. Полиция подозревала, что среди «смутьянов» были видные креолы, проживавшие в Мадриде, и французские эмигранты, бежавшие в Испанию от термидорианского террора.

Боливар переезжает в Париж, где снимает особняк, он пытается забыть свое горе, отдаваясь утехам французской столицы. Но здесь, как и в Мадриде, его больше всего тянет к своим землякам.

В Париже жила дальняя родственница Боливара Фанни, племянница священника Аристегиеты, крестившего Симона. Муж Фанни, полковник наполеоновской армии Дервье дю Вийяр, был вдвое старше ее, постоянно находился в походах. Салон Фанни посещали многие генералы — сподвижники Бонапарта, артисты, ученые и литераторы. Боливар стал ежедневным гостем в этом доме, в котором его больше всего привлекала сама хозяйка.

Фанни была двадцативосьмилетней брюнеткой, с копной вьющихся черных волос и оливковыми глазами. Она напоминала Боливару красавиц его родины. Молодая женщина приложила немало усилий, чтобы познакомить Боливара с парижским высшим светом. В ее доме Боливар встречал великого трагика Тальмá, писателя Шатобриана.

Однажды Боливар беседовал в доме Фанни с Гумбольдтом и Бонпланом, которые делились с ним своими впечатлениями о поездке по заморским владениям Испании.

Гумбольдт вспоминал свое пребывание в Каракасе, поездки на соседствующий с городом горный хребет Силью-Седло, в саванну — льяносы, посещение рудников и плантаций, выращивающих какао и индиго.

— Скажите, — спросил молодой креол немецкого ученого, — настала ли пора Испанской Америке сбросить чужеземное иго?

— Да, — ответил Гумбольдт. — Ваша родина созрела для независимости, но там нет человека, способного возглавить освободительное движение.

— Я не согласен с вами, Гумбольдт, — вмешался в разговор Бонплан. — Мне кажется, что раз колонии созрели для независимости — а они действительно созрели, — то как только поднимется восстание, оно само выдвинет вождя.

— Вы забываете, господа, о генерале Миранде, — напомнил собеседникам молодой креол.

Боливар близко сошелся с Бонпланом. Каракасец полюбил этого скромного ученого, уверовавшего в будущее народов Южной Америки. Боливар предлагал Бонплану половину своих доходов, если он согласится переехать на жительство в Венесуэлу и будет продолжать там свою научную деятельность. Но Бонплан не принял предложения венесуэльского друга.

Во время пребывания Боливара в Париже Наполеон короновался императором Франции. Сохранилось письмо Боливара к полковнику дю Вийяру, свидетельствующее о крайне отрицательном отношении его к Наполеону в тот период.

«Не могу представить себе, — писал Боливар, — чтобы кто-либо был сторонником первого консула, хотя Вы, дорогой полковник, и превозносите его до небес. Я преклоняюсь, как и Вы, перед его военным талантом, но разве Вы не видите, что его единственной целью является захват власти? Этот человек становится деспотом… И это еще называется эрой свободы?.. Разве какой-либо народ может быть заинтересован в том, чтобы вверить свою судьбу в руки одного человека? Будьте уверены, правление Бонапарта станет в скором времени более жестоким, чем правление тех маленьких тиранов, которых он свергнул».

Много лет спустя Боливар, вспоминая эти дни, говорил своему адъютанту французу Перу де ла Круа:

— Я боготворил Наполеона как героя республики, как блестящую звезду славы, как гения свободы… Я не видел в прошлом никого, кто бы мог с ним сравниться, мне казалось, что и в будущем не сможет появиться подобный человек. Но с того дня, когда Наполеон провозгласил себя императором, для меня он превратился в двуличного тирана. Я воображал себе, как он с успехом подавляет благородные порывы человечества, борющегося за свое счастье, как он низвергает в прах колонну Свободы. Какое ужасное чувство возмущения вызвала в моей душе, горевшей фанатичной любовью к свободе и славе, столь грустная картина! С тех пор я не мог примириться с Наполеоном. Даже его слава мне казалась исчадьем ада, мрачным пламенем разрушительного вулкана, освещающим закованный в цепи мир. Я смотрел с удивлением на Францию (покрытую трофеями и монументами, гордившуюся своей армией и учреждениями), которая меняла фригийский колпак свободы на императорскую корону, и на ее народ, отказывающийся от своего суверенитета в пользу монарха. Я едва мог поверить в то, что видел: народ, ненавидевший тиранию и жаждавший равенства, бесстрастно взирал, как на руинах его завоеваний воздвигался трон и торжествовал предрассудок.