В пустой электричке она уже не порывалась выйти в еле подсвеченную фонарями другую планету незнакомой станции, просто смотрела, как полустанок за полустанком укатываются в прошлое, словно это от памяти отслаиваются дни и недели, отражаясь в черных зеркалах окон. В вагоне на деревянной лавке сидела припозднившаяся бабуля с сумкой-тележкой, парень в низко надвинутой на глаза шапке отхлебывал из бутылки пиво, седоусый мужик исследовал в подслеповатом сумеречном светике простынь газеты — газета была бульварной, «Спид-инфо», и он читал и плевался с омерзением, приговаривая: «Тьфу, морда, ёкарганай, ети тя через колено в Господа Бога-душу мать», но все-таки не выпускал листы.
Ночью в доме Сергея не оказалось еды. Они выпили пустого чая, разделись — медленно, превозмогая остатки сопротивления скорее в самих себе, чем друг в друге, и легли.
И Валентина даже подумала, что все объятья будут теперь происходить в ее жизни обязательно так — чтобы нищета сквозила в обстановке зеленой комнаты. Подтеки на потолке и старые обои. Чистый, но очень древний линолеум.
Всякий раз потом, встречаясь с Сергеем на улице, и видя его как впервые, Валентина не то чтобы отшатывалась — недоумевала: почему она с этим человеком? Кто он такой? Что за непонятная одежда: кенгурушница с капюшоном, оттянутые на коленях джинсы? Почему недостает переднего зуба? Отчего от него разит потом? Зачем такие большие губы и отчего он на меня так смотрит и пахнет табаком?
Побродив какое-то время с ним по городу (на кафе у Сергея обычно не было денег), Валентина присаживалась на скамейку. Он — рядом. Они смотрели, как медленные листья с таинственным звоном тихо рушились с древесных крон.
— Ты когда-нибудь курил трубку?
Вот еще один кожистый, прочный листок сорвался и, сделав виток в воздухе, упал в лужу, отражающую Фрунзенскую набережную, по поверхности которой пошли круги.
— Знаешь, у меня был знакомый старик, — продолжала она. — Он курил великолепную гнутую трубку, носил шейный платок, всегда открывал передо мной двери и подносил зажигалку к сигарете.
— А я не открываю?
— Нет.
— Правда? — удивился он. — Это потому, что я отвык от женского общества. Ты знаешь, с теми женщинами, которые у меня были, я, можно сказать, почти не разговаривал.
— Это не делает тебе чести, — сказала она.
— Почему ты так говоришь?
Солнце садилось за дома, на автостраде мало машин — проскальзывают крупными глянцевыми жуками, блестят в огнях, все ярче с каждой минутой. Желтые листья в вечернем свете казались зелеными, синими, дворники сгребали их в ароматные тяжелые груды, затем поджигали. И тогда из их прели вился голубоватый дымок.
У киоска с пирогами и слойками он купил какую-то жареную снедь, предложил ей. Она отказалась, нахмурясь.
Он шел рядом с ней, нога за ногу, слека сутулясь. Валентина останавливалась, открывала сотовый телефон — фотографировала листья, здания, небо. Он ожидал ее с еле заметной улыбкой, а может, усмешкой. Ничего не говоря, они шли дальше.
— Комсомольский проспект, — произнес он.
— Знаю.
— Думаю, его не переименовали.
— Да, не переименовали.
— Зайдем всё же в кафе? — попросила она. — Я заплачу.
Полутемный зальчик — пепельницы на всех столиках, мягкие диваны по углам, деревянные столы и стулья, желтые лампы, у стены — муляж книжной полки и муляж бара до потолка. У стойки мерцал синим новый кассовый аппарат с интерактивным экраном. Нет окон.
Смех, музыка, все галдят. Посетители, то есть посетительницы — в основном, девушки лет двадцати, с круглыми нежными в мареве сигаретного дыма лицами, поблескивающими глазами. Валентина и Сергей сели за единственный свободный столик, в самом центре зала, в перекрестье взглядов. Ей было неуютно, она озиралась по сторонам:
— Я выпью кофе.
— Я буду то же, что и ты.
Принесли два бокала с шапкой белой пены — кофе с ликером.
— Действительно, немужской напиток, — сказал он, отхлебнув.
— Напиток как напиток, нормальный, — С некоторым раздражением ответила она.
И Валентина снова рассматривала его. Черты лица грубые — резкой, тупой рубки, плоский нос, большие губы, светло-серые глаза под низко нависшими бровями. В метро, под люминисцентным светом это лицо имеет вид мертвенный, а здесь, в искусном полумраке, угрюмый. В мрачности его было что-то благородное, ненаигранное, но все-таки граничащее с усталостью от жизни.