Выбрать главу

Валентина берет бутерброд прозрачными, тонкими пальчиками и начинает жевать. У меня комок в горле, но не реветь же прямо при ней. Я тоже беру бутерброд и глотаю его со слезами.

Егор Деренговский читает, я кошусь в тетрадь. Валентина ничего не видит, она сидит на скамейке, покачивает ногой, и медленно ест бутерброд, роняя крошки на подол, на траву.

В тетради крупные кривые буквы:

«Болезнь — это часто и выбор человека тоже. Особенно такая болезнь. Но этот выбор не свидетельствует о силе духа — он малодушен. Человек сосредотачивается на своей боли и перестает чувствовать боль других людей — тех, кто вокруг, и особенно близких».

«Найдется ли такой безумец в больнице, который не считал бы себя принужденным к лечению? И адекватно ли его восприятие лечения как принуждения, комплекса карательных мер, воспитания, сопряженного с насилием? Видит ли врач свою деятельность как насилие? Чем он оправдывает это? Может быть, полученный результат удовлетворяет его и является удовлетворительным? Вот раздражительный и нервный становится в процессе лечения замкнутым и угрюмым. Считается ли это убедительным результатом? У кого бы выяснить».

«Не прав ли безумец, который признает себя безумным? Не оправдывает ли это его признание само безумие? Если я сочту себя сумасшедшей, меня скорее выпустят? Или наоборот, будут усиленно лечить? А может быть, им всё равно, считаю ли я себя сумасшедшей? Ведь здесь ни с кем даже не разговаривают. А что, может, не нужно разговаривать? Может, этого и достаточно — просто колоть нужные вещества?»

«Ночью в палату привезли новенькую. Она выкрикивала какие-то цифры, наверное, номер телефона. Или даты рождения. Никогда не угадаешь, что на уме у этих людей, откуда они ждут спасения. Они способны ждать его из самых неожиданных источников. Правильнее было бы сказать, мы способны. Но я, конечно, неспособна. Я еще не отважилась на подлинное безумие. Хотя кое-куда мне уже удалось проникнуть. Жаль, что это проникновение сопряжено с такими потерями для простого и привычного физического здоровья. Жаль от него отказываться. Но похоже, что в настоящее время выбора у меня уже нет. Физическое здоровье считается не таким важным, чтобы его нельзя было пожертвовать в попытке достичь психического здоровья или того, что под ним подразумевается. Если, конечно, получится. Наверное, часто не получается. Я вот вижу, что да, часто».

C: \Documents and Settings\Егор\Мои документы\Valentina\Vademecum

Museum.doc

В музее Маяковского столкнулись с Деренговским — в фойе. Уже минут двадцать, как в зале раздавались бодрые клики — там проходило нечто вроде политической акции, замаскированной под литературный вечер с девушками-поэтессами в бикини. Валентина направлялась из зала, понимая, что напрасно совершила сегодняшнюю вылазку, и набирала на ходу чей-то номер, чтобы не окончательно пропал вечер, а Егор Деренговский двигался в зал. Подобные события он любил.

— О, привет!..

Но не меньше он любил встречать знакомых.

— Айда, я с тобой на воздух. Немного развеяться и вновь погрузиться в пучину искусства.

Они вышли, накрапывал мелкий снежок. По дороге к земле он становился очень похожим на дождь. И устилал асфальт мелкими каплями, которые увеличивали его поры и трещинки, как линзы.

— Представь, мне из года в год снится один и тот же сон, — произнес Егор, и Валентина вдруг увидела его, как недавно Евгения, словно впервые, без всех тех наносных сведений, которые так или иначе прибило к ее берегу разнообразными волнами.

Егор стоял неожиданно печальный и строгий. Тени легли у него под глазами.

— Сон. С продолжением. У тебя не бывает такого? А иногда, в последнее время, он застигает меня прямо на улице. Как будто вообще — не сон никакой, а самая что ни на есть правильная реальность. Я как будто проживаю еще одну жизнь.

Валентина остановилась, и небрежно сказала:

— Лавры Чжуан Чжоу покоя не дают?

— А-а, старик так нахлестался однажды своего китайского пойла, что ему пригрезилось, будто он — бабочка, а бабочка — это он, философ, уснувший в ином мире. Скажите, пожалуйста! И с тех пор человечество все никак не может досмотреть чей-то там сон про какое-то чешуекрылое. Будто и не снилось никому чего поинтересней… Нет, я конечно не претендую… Но у меня все совсем не так. Вот вообрази… Стой, а тебе правда хочется это слушать? Дело в том, что сны ведь любопытны нам только свои, чужие сны — такая затейливая, сложная нудятина…

— Егор!

— Одним словом, я будто бы летчик. И это мировая война. И у меня самолет, не самолет, а так, пустяки, летающая этажерка. Я надеваю очки, перчатки — там, знаешь, очень подробно все происходит, я прямо чувствую холод стали на виске, кожаный ремешок шлема — ты видела, какие у них тогда были ремешки? Из настоящей кожи, наверное, сыромятной, хотя этого слова я никогда не понимал. Руль, ветер… У меня есть помощник, пулеметчик. Только я никогда не вижу его. Я — пилот. Мы поднимаемся в небо. Мы должны поразить цель. И вот мы летим. Сначала небо очень чистое, что в принципе не очень приятно, засекут же сразу, но с другой стороны, в такую погоду как-то погибнуть может и лучше, а то в туман тоска, да и не видно ни хрена… Но вдруг там, на горизонте, поднимается тяжелая буря, идет черный дым… И почему-то я понимаю, что навстречу гудит целая эскадрилья мессершмитов, хотя их еще не видно… Но они приближаются. И их уже совершенно ничем нельзя остановить. В жизни у меня никогда такого не было. Ты вдруг враз понимаешь: то, что происходит, это по-настоящему. Как тебе объяснить? Не туфта, не глюки, не бред — так действительно происходит: война, и хочется проснуться, и не можешь. А больше всего меня беспокоит, что произойдет, когда я досмотрю этот сон до того момента, как увижу их, а они — меня?..