Опять сто двадцать пять! Когда у него снова началось ухудшение, мы установили по его дневникам. Мать нашла их случайно и довольно поздно. Вопрос, этично ли читать чужие записи без спросу, уже никем не обсуждался. Мы открыли для себя много нового. Версия поменялась — теперь это психотронное оружие, а не НЛП спецслужб. Таблетки не помогают. Дозу подняли до 30 мг в сутки, но толку оказалось мало. Замкнутый, ничего не делает, не читает. Позавчера выкинул сумку с документами и деньгами. Плохо ест. Но таблетки пьет, слава Богу — боится больницы. Анализирует все, что с ним происходило за годы болезни. Все помнит довольно точно. Как-то раз он пытался пересказывать мне свои ощущения — но я недолго выдержала.
Господи, я верю, что Ты не создавал шизофрении, что она результат чудовищного искажения мира из-за человеческого греха. Все эти годы я живу в тени этого несчастья, и не знаю, что мне делать дальше со своей жизнью. Могу ли я создать новую семью, что будет с Димой? Мне говорят: «Он и без тебя пропадет, и с тобой пропадет, нельзя жить чужой жизнью».
Неужели мы нужны друг другу, только пока здоровы, пока стоим на ногах, пока работают руки, пока у нас светлые головы?
Если на следующий год у Дмитрия снова наступит просветление, что он скажет? Что его все покинули, что нет ему дальше жизни, что он никому не нужен. Я, конечно, прожила этот год не в одиночной камере, но все-таки в одиночестве. И обещала, что не позволю себе быть несчастной. Никогда, ни при каких обстоятельствах.
Настоящую любовь я видела в больнице, в Кащенко. Ей было лет пятьдесят, в очках, плотная, приземистая, как большинство женщин в таком возрасте, с сосудистыми «звездочками» на щеках. Не знаю, кем ей приходился перекошенный сумасшедший, который сидел напротив нас за столиком для посещений. Почему-то мы часто сидели за одним с ними столиком, хотя выбирали место произвольно. Так получалось. Этот больной — болезнь сильно состарила его, и возраст на глаз определить было сложно — развлекался тем, что пугал посетительниц вроде меня криком, хрипом и визгом. Обычно действовало. Лицо у него действительно было жуткое. Но мои эмоции и реакции к тому времени уже основательно истощило собственное горе, и я не шарахалась от кривляний соседа, только смотрела. Да и несложно было понять, что он притворяется. Скучно им, наверное, там.
Меня больше занимала эта женщина. По ее простым, бесхитростным движениям, по разговору было видно, что она любит его, и любви этой много лет, и она так же просто, без бунта приняла его болезнь, как сейчас подставляет руку под валящиеся у него изо рта куски бутерброда. Она приносила ему в Новый год бутерброды с красной икрой, которые вряд ли позволяла себе. Она умывала его перекошенное лицо крещенской водой во время припадка. И я постепенно понимала, что значит любовь. Совсем не так, как в литературе. Или так, но я раньше не понимала?
С тех пор любовь для меня видоизменилась. Это не «Весна» Боттичелли. Любовь — толстая тётка в психушке, которая терпеливо кормит перекошенного сумасшедшего, гладит его страшное лицо, балует бутербродами с икрой. Любовь — лысая старушка в тюремной очереди, едва волочащая тележку на колесиках, сующая передачу в окошко. Любовь — дядька в скрепленных синенькой изолентой очках, который бинтует ноги расплывшейся жене. Да, и у меня в жизни была любовь, и мне читали стихи над озером, но что, Господи, что из этого вышло? Эта любовь ничего не создала, остались больницы, похороны, работа, моя убогая пустая комната с ее молчанием, работа, работа, работа. И надо учиться любить и ценить это всё, и я учусь.
ВХОДЯЩИЕ. Алёна Иванеха