— Ка-ак? — глухо выдохнул Фомин, обессиленно опускаясь на кровать. — Опять приписка?
— Тот же сарафан, только пуговки сзади. Гизятуллов получил новые, экспериментальные долота для скоростной проходки и все их — Шорину. Вот тот и попер. Ты на трех долотах даешь проходки меньше, чем он на одном. Для твоих долот эта скорость — потолок, для его — первая ступенька…
У Фомина даже рот приоткрылся и глаза остекленело выпучились.
На смену дряблой оглушенности подкатила волна ярости, подхватила, подняла, вздыбила мастера, и тот, неистово ругнувшись, схватил полушубок.
— Машина есть? — придушенно спросил Данилу.
— Есть.
— Айда к Гизятуллову.
— Не к Гизятуллову, а к Черкасову.
Взбешенному Фомину было уже все равно к кому, главное — выкричаться, выплеснуть ярость, наказать криводушие, и он всю недолгую дорогу поторапливал водителя:
— Давай-давай, подкинь скоростенку.
— Может, ты подождешь, — говорил Фомин, поднимаясь по горкомовской лестнице. — Скажут, зятя в адвокаты прихватил.
— Ничего не скажут, — непререкаемо ответил Данила Жох. — Тут не только по тебе пальнули, по всему делу нашему. Всех касается…
«И впрямь всех», — изумился Даниловой прозорливости Фомин, увидя в приемной четырех буровых мастеров из гизятулловского управления. Еще не обронив и слова, не успев пожать товарищам руки, Фомин уже знал: они пришли за тем же. Кто их оповестил, собрал? — Фомин не задумывался. С того мгновенья, как увидел мастеров, угадал, зачем они здесь, с того самого мгновенья Фомина словно бы околдовали и он лишь запоздало констатировал им же сделанное и сказанное, никак не управляя собственными словами, поступками, жестами. Обессиленный, приторможенный колдовством, рассудок не поспевал за событиями и словами, и лишь потом, много дней спустя, перебрав по минуте, по фразе, по выражению голоса, лиц и глаз собравшихся все происшедшее в кабинете Черкасова, Фомин постиг суть события. А тогда…
— Что стряслось? — спросил он мастеров.
— Это ты ответь.
Тут выглянул из кабинета Черкасов.
— Заходите. Сейчас будет Гизятуллов. За Шориным ушла машина.
И пока они проходили, здоровались с Черкасовым, рассаживались, появились Шорин и Гизятуллов, вошли секретари и члены бюро горкома. И сразу накатила такая оглушительная тишина, что, пронзенный и на миг расколдованный ею, Фомин вздрогнул и необыкновенно четко разглядел и запомнил лица собравшихся. Все они были до мелочей знакомы ему, но теперь вот это неожиданное и чрезвычайное событие проявило какую-то неприметную черточку. И от этого малого дополнительного штришка в облике товарищей необыкновенно ярко и сильно заострилось одно какое-то чувство, потеснив, подмяв остальные. Ярость на лице Данилы Жоха, гнев — на лице Мелентьевой, горечь — на лице Черкасова, недоумение — на лице Ивася. «Вот вам!» — недосягаемо-вызывающе насмехалось лицо Шорина. Снисходительное небрежение затаилось в лице Гизятуллова. «Эх, Бакутина нет. Он бы их развернул мордой к солнцу», — подумал Фомин, негодуя на Шорина и Гизятуллова…
А тишина каменела, обрастала шипами, нестерпимо давила. Скрип отодвигаемого Черкасовым стула прогремел как выстрел в гроте.
— Произошло чепе, товарищи. Постыдное. Недопустимое. Позорящее не только нас, но и бросающее тень на святую идею социалистического соревнования…
— Кгм! — выпустил разрывающий его гнев Данила Жох.
Презрительно и громко шмыгнул ноздрей Шорин.
Гизятуллов стер пот с круглого багрового лица.
— Все знают о семивахтовках Фомина и Шорина, о их соревновании за сто тысяч проходки на бригаду в год. Вся страна следит за честным поединком двух лучших мастеров. Два месяца обе бригады шли рядышком, потом… Впрочем, что случилось потом, лучше меня объяснит товарищ Гизятуллов…
Не будь здесь буровых мастеров, Гизятуллов, наверное, повел бы себя иначе, разыграл изумление, потребовал дополнительных вопросов, попытался доказать малозначительность и несущественность происшедшего или выкинул еще что-нибудь подобное, словом, помотал бы нервы и Черкасову, и членам бюро. Но перед лицом тех, чьим мнением он чрезвычайно дорожил, с кем всегда стремился быть по-рабочему прямым и честным, Гизятуллов не посмел поступить так. Слишком поздно узнал он об этой черкасовской затее, даже Румарчука не успел предупредить, не посоветовался, не заручился. «Неугомонный, зараза, — неприязненно думал о секретаре горкома Гизятуллов, носовым платком усердно промокая пот на лбу и щеках. — Во все щели лезет. Прищемить бы разок… Боков за спиной. Тут и Румарчук не сила…»