Еле ворочая немеющими пальцами, Фомин расстегнул полушубок, долго стягивал шарф, хотел оторвать пуговку, чтоб расслабить ворот серой шерстяной рубахи, — не смог. Все равно стало чуть легче. Где-то рядом, в потайном уголке шкафчика, хранились таблетки и капли. Сколько раз наставляла врач: «Носите с собой валидол». Папиросы и спички — не забывал, а жестяной патрончик, начиненный таблетками, обязательно оставлял дома. Сейчас он дотянется до шкафчика, проглотит две, нет, три таблетки раунатина, выпьет двойную дозу валокордина и приляжет, передохнет, пока там поднимают инструмент и меняют долото… Ничего… Ничего… Отойдет. Отпустит. Все позади. Сейчас опробуют, обкатают волшебное долото и сразу — домой, на покой… Можно и здесь отлежаться. Лучше здесь: мало ли что выкинет это экспериментальное долото. Погорячатся ребята, запорют скважину. Возликует Шорин… Добраться бы до шкафчика… Попробовал встать и… не смог: ноги не держали. «Вот еще», — бормотнул сквозь зубы и снова попытался встать, и опять не смог. Долго ощупывал непослушные ноги. «Чего вы?» — спросил их. Увидел на столе графин с водой. Не было его раньше. «Поварихи расстарались», — подумал с благодарностью. В графине по самое горлышко — прозрачная, наверняка холодная вода. Глоток бы, один глоточек… оживит, вернет силы.
Рука еще слушалась, но совсем обессилела, и он долго, очень долго тянулся к графину. Вот пальцы коснулись прохладной стеклянной стенки. «Холодна… Хорошо… Стакан… шут с ним… из горлышка». Трепетные, слабеющие пальцы обвили тонкое горло графина, сомкнулись на нем, потянули…
Кто-то неведомый подкрался со спины, ахнул тяжелым, твердым по затылку и расплющил голову. Тело Фомина сползло со стула. Мастер уже не почувствовал, как из опрокинутого графина плеснула ему в лицо холодная струя, а потом подле уха тренькнуло, хрустнуло стекло и витой его осколок, подпрыгнув, вонзился в щеку.
…Он вылезал из черного немого беспамятства, как из могилы, веря и не веря в свое воскрешение. Сперва услышал отдаленный, невнятный гул живых голосов. Гул усилился, подступил вплотную и расслоился на два голоса: высокий и легкий — женский, густой и рыкающий — мужской. Но что говорили эти голоса? — сознание не воспринимало. Потом перед глазами проступило желтое светящееся пятно, начало разгораться, становясь все ярче. Фомин открыл глаза, и что-то тяжелое и белое тут же свалилось на него и едва не задавило. Медленно выполз из-под белой плиты, снова увидел свет от круглого плафона. Взгляд обежал его, скользнул по белой глади потолка, сорвался вниз в черный провал.
— Окно, — еле внятно выговорил он.
Над ним нависло молодое бледное девичье лицо, внимательные серые глаза, неправдоподобно яркие губы.
— Где я? — прошептал Фомин.
— Тихо. Тихо, — девушка предостерегающе вскинула обе руки. — Никаких разговоров. Вы в больнице. Сейчас подойдет врач.
Из-за плеча девушки выплыло крупное мужское лицо с небритыми щеками и черными выпученными глазищами. Густой голос спросил:
— Давно?
— Только что.
Мужчина неспешно взял руку Фомина, нащупал пульс, ловким движением выпростал из-под обшлага циферблат наручных часов и зашевелил беззвучно губами. Бережно опустил на кровать руку Фомина, выдохнул:
— Фу-фу!..
— Какое сегодня число? — спросил Фомин и сам подивился своему голосу.
— Двадцать первое февраля, — ответил мужчина. — Хватит разговоров на сегодня. Завтра поговорим. Сейчас спать.
Что-то негромко сказал девушке, и та тут же скрылась и воротилась со шприцем.
Укола Фомин не почувствовал. Он силился вспомнить, когда же все случилось: Данила Жох, заседание в горкоме, три долота на снегу у порога балка, графин… Воспоминание о графине вызвало прилив такой жгучей жажды, что мгновенно пересохли губы, перехватило горло и он еле выговорил:
— Пить…
Перед лицом появился чайничек, прилип к губам длинным носиком, и оттуда заструилась прохладная пахучая струя. «Чем пахнет? Шиповником… Смороди…» Сознание оборвалось, и снова чернота беспамятства.
Вынырнул из небытия глухой ночью. Понял это по густой мерной тишине, по синему ночнику на прикроватной тумбочке. Подле, подперев ладонью щеку, дремала уже другая девушка — светловолосая, без колпака, с ямочками на щеках. Фомин не чувствовал собственного тела, но что-то его тяготило, раздражало. Надо бы шевельнуться, поворотиться на бок, а у него кроме сознания и чувств — ничего не было: ни ног, ни рук, ни туловища. Он шевельнул головой, и тут же дали знать о себе шея и плечи.