Помнишь, я просил вас с Сережей погромче разговаривать. Я проверял, слышно ли что-нибудь в погребе из моей комнаты. Каждое слово. Я стал присматриваться к этому человеку: что за характер? И увидел, что он пустоцвет и пустобрех, что он не знает цены ни слову, ни делу, что жизнь - чужая, разумеется, - для него забава, что он, может быть, и не зол, но легкомыслен до крайности. Я не сомневался, что встреть он Левку, он непременно расскажет ему все, что знает, просто так, бескорыстно, ради красного словца и пикантности положения. Мне казалось, что я его понял. Важно было выяснить, знаком ли он с Левкой, - нам это удалось. И наконец Асмодей стал ясен до конца. Увы.
Дожди уже кончились, земля подсохла, выглянуло солнце, оказавшееся по-осеннему блистательным, и осветило уже совсем помятую и потрепанную природу. Деревья как-то незаметно потеряли листья, а трава побурела от сырости и свалялась, как собачья шерсть. И только тяжелые, как каменные бусы, гроздья рябины глянцево горели на солнце.
Водовозова перевезли на квартиру к Африкану Ивановичу. Здесь было тихо. Стояли бархатные разваливающиеся кресла, с потолка свешивалась лампа с дробью, на стене висел ковер, где на редкость спокойно и неподвижно скакал усатый всадник. Здесь было не только тихо, здесь было глухо.
- Вчера был на очной ставке Левки и Левкиной мамы, - рассказывал Берестов. - Речь шла о той записке, которая была написана мамой и которую тогда добыл Ряба. Представьте наше изумление, когда мама залилась слезами, хлюпала, сморкалась и от записки отперлась - самое глупое, что только можно было придумать в ее положении. Она, кажется, готова была отпереться от знакомства с родным сыном. Ох и смотрел же на неё Лёвка - ужасным взглядом; А я стоял и думал: «Вот она, твоя ясновидящая и потусторонняя мама, обыкновенна^ баба-мещанка, да к тому же еще и дура. Она была такая храбрая, пока вы резали детей и бабушек, а как только дело дошло до нее, она взвыла своим натуральным голосом»
Он расположился в старом кресле Африкана Ивановича. Борис стоял, прислонясь к дверному косяку. Водовозов лежал в постели.
- Лежишь? - спросил Денис Петрович. - А мне и поболеть не дал. Хватит симулировать, пора, друг мой, и ответ держать. Ну куда тебя понесло? Да еще в лес. Да еще ночью.
Водовозов улыбнулся своей мимолетной улыбкой.
На бледном лице его были видны только глаза да темно обведенные коричневые губы. Вкруг глаз залегли такие глубокие синие тени, что казалось, сами глаза его из черных стали синими, и было непонятно, видит ли он что-нибудь сквозь эти синие круги, «Икона, - улыбаясь про себя, подумал Борис, - святой Феофилакт». Рядом с этим нежным лицом странно шершавым и даже жарким, как растрескавшаяся земля, выглядело лицо Дениса Петровича.
«Вот мы и опять вместе», - думал Борис.
Он стоял и играл своим револьвером. Ему нравилось ощущать на ладони тяжесть металла, ему нравилось чувствовать себя равным в этом мужском союзе.
- Бедный мой «смит», - сказал он, - так и не удалось ему ни разу выстрелить.
- Ну и что же, - спокойно ответил Берестов,- эта штука очень мало что может.
- Положим, - отозвался Водовозов.
- Ну убить, - продолжал Денис Петрович, - конечно, да это невелика честь.
- Но как же: «Тише, товарищи, ваше слово, товарищ маузер», - сказал Борис.
- Я тебе прямо скажу, я предпочел бы маузером гвозди заколачивать.
Водовозов повернул к нему лицо.
- Сколько раз ты в человека стрелял? - спросил он. - И сколько раз будешь?
- Я стрелял на войне. Я стрелял, защищая. И, кстати, это не доставляло мне удовольствия. А уж воспевать это дело я бы и совсем не стал. Но ты мне все-таки скажи, какого черта понесло тебя в лес?
Водовозов откинулся на подушку и завел руки под голову. Он глядел в потолок и вспоминал.
Крупные капли косо летели в лицо, глухо били в кожанку, под сапогами расхлестывалась грязь. Он шел тогда с единственной целью - добраться до бандитского гнезда. Любой ценой. Самому. Пожалуй, была еще одна мысль: чем скорее все это кончится, тем лучше. Впрочем, где-то в глубине, быть может, была и еще одна - все-таки остаться в живых.