Стоял сырой октябрьский день. Марина была одна в своей гостиной, а отец уехал по делам и должен был вернуться лишь на следующий день. Она сидела грустная и задумчивая, а на лице снова было горькое выражение, которого не замечалось в последнее время.
В комнатах уже стемнело. Она зажгла электричество и, поставив около себя на табурете большой, обтянутый красной кожей ящик, который привезла из Монако, принялась выбирать из него вещи. Весь стол был завален живописными видами «лазурного берега», Ниццы, Биаррица, Трувиля и пр., разными портретами да безделушками, принадлежавшими покойной Надежде Николаевне. Марина взяла в руки и с пасмурным видом стала разглядывать большую фотографию, изображавшую террасу виллы Коллеони, где за чайным столом сидели сама хозяйка и ее племянник. Эмилия Карловна дала ей эту карточку незадолго до смерти матери, но Марина только сегодня нашла ее в ящике.
«Могу ли я казнить его за жестокое суждение обо мне? — думала она, глядя на открытое энергичное лицо барона Реймара. — Нет, не могу, если хочу быть справедливой. Человек честный и прямой, раб своего долга, как он, вправе требовать от женщины, которую полюбит, таких же строгих правил и цельной души, незапятнанной той грязью, в которой выросла я».
«Конечно, он не мог знать, что вся эта светская толпа и сутолока внушают мне одно лишь отвращение, что я всей душой стремлюсь к скромной, тихой семейной жизни. Он не догадывается, что мне нужна любовь честного энергичного человека, которого я могла бы уважать и любить, который был бы для меня поддержкой, руководителем в жизни, другом и которому с полным доверием я открыла бы всю мою душу».
Она вздохнула, бросила фотографию в ящик и, откинувшись на спинку кресла, глубоко задумалась. Прошлое с удивительной ясностью просыпалось в ее памяти.
Вот перед ней салон матери, вечно набитый людьми всех возрастов, положений и народностей: тут лорды, князья и бароны, художники и музыканты, певцы и финансисты. Вся эта щеголеватая толпа со свободными нравами и неряшливой, циничной болтовней всегда была ей противна; никто ей не нравился, и она смертельно скучала в этом обществе, где ни о чем ином не говорилось, как об игре, обедах, лошадях и любовных похождениях. Попутно вспомнился ей баснословно богатый банкир-еврей, который усиленно ухаживал за ней последнюю зиму, которую они проводили в Париже, и сделал ей предложение. Надежда Николаевна довольно благосклонно приняла его предложение, но Марина отказала наотрез, с редким мужеством заявив при этом, что если ее будут принуждать, то она обратится за защитой к отцу.
Это воспоминание невольно вызвало сравнение себя с матерью, чарующая красота которой покоряла все сердца и собирала вокруг толпу обожателей.
Разумеется, она не была так хороша, как Надежда Николаевна, ей, очевидно, недоставало того, что граф Земовецкий называл в шутку «lе charmedemoniaque». Тем не менее, могла же она нравиться и ей не раз случалось подмечать обращенные на нее восхищенные взгляды. Барону Реймару она тоже несомненно нравилась и слышала это из его собственных уст; а вот он, однако, счел ее опасной наравне с матерью, за которой, впрочем, никогда не ухаживал и даже строго осуждал ее совместно со своим кузеном, графом Станиславом, открыто волочившимся за Надеждой Николаевной, засыпавшим ее цветами и не отходившим от ее кресла, пока та вела свою безумную игру в рулетку. Да, хоть барон Фарнроде и не похож на других, а все же побоялся вырвать ее из окружавшей тины…
На нее нахлынула новая волна горечи. Сегодня она собралась ответить на полученное накануне письмо от Эмилии Карловны, интересовавшейся ее здоровьем, но в эту минуту она чувствовала себя неспособной писать ответ и вообще всякое воспоминание о Монако стало ей невыносимо.
Она начала поспешно укладывать обратно в ящик разбросанные по столу вещи и так углубилась в эту работу, что не заметила, как дверь тихонько отворилась, и нарядная дама в темно-зеленом дорожном костюме, в большой черной шляпе остановилась на пороге, пристально, испытующе в нее всматриваясь.
— Марина, chereenfant, enfinjevousvois,[2] — сказала она звучным голосом и быстро направилась к молодой девушке.
Застигнутая врасплох, Марина встала смущенная и пошла мачехе навстречу.
— Ах, какая вы прелестная! Дайте вас обнять, — продолжала Юлианна, целуя ее в обе щеки. — Но отчего вы бледны и глазки грустные?
Она все еще пытливо осматривала сконфуженную Марину, словно взвешивала, может ли та быть для нее опасной. Но это пристальное оглядывание промелькнуло быстро; она сразу же решила, что, несмотря на свою воздушную красоту, Марина слишком скромна, наивна и вяла, чтобы оспаривать у нее успех в свете. И она еще раз нежно обняла падчерицу.