Закрыв глаза и почти досчитав до ста – мол, иду искать, из-под земли достану, – делаешь шаг с воображаемого моста, под которым вода, темна и густа. И почему-то еще саднит, хотя казалось бы – почти забавно, бескровно, не рана – давно короста. И луна над твоей головою двухвоста, дома, серы и бугристы, глаза твои водянистые. Вот нет бы, как раньше, запить игристым. И под рассветными облаками умиляться, как она путает писателей мураками, как топчет лед каблуками – тоже глупо, но все же лучше, чем этот камень. Семь тридцать утра, телефон молчит; за стеною город, и опять будет трудный и длинный год, и каждый третий случайно встреченный – гром небесный, а каждый второй – громоотвод. Это пафосно (для семи утра) прозвучит, но самая соль – в отсутствии смыслов и первопричин. Снег уже пахнет мартом. Кофе опять горчит.
В деревне завыла собака – нехорошо завыла, протяжно, с той тоскливой безысходностью, которая всегда сопровождает смерть.
Старуха чуяла смерть не хуже, чем собака. Смерть была вокруг нее, все было пропитано ею. И пахнущие плесенью стены ее ветхого домика, и хилые деревья в ее саду, и стопка пожелтевших газет, в которых под заголовком «новости» было написано о людях, давно отживших. И она сама, больше похожая на мумию – эта темно-желтая, как пергамент, кожа, облепившая череп, клочья седых свалявшихся волос, пустые тусклые глаза.
Старуха предчувствовала смерть как иные ощущают перемену погоды. Только у нее не кости ломило – ее всю словно наизнанку выворачивало, как старое платье; места себе не находила, в висках стучала кровь, обычно медленная и как будто бы по-змеиному холодная, мутило и пошатывало, хотелось согнуться пополам и отцветшую свою душу выплевать прямо под ноги, на серые эти доски. Но она знала: не получится, не поможет, ничего не поможет.
С трудом ступая, она выбралась из своего темного отсыревшего дома на шаткое крыльцо и посмотрела в сторону леса, на плечи которого уже тяжелой шалью опустились сумерки.
– Опять ОНО, – пробормотала старуха себе под нос.
Глава 3
Впервые это случилось, когда семья ужинала. Было уже заполночь – все местные давно видели сны, но привычка к ночному преломлению хлеба была их единственным семейным ритуалом, тон которому задал Сашенька. В начале ночи он обычно погружался не то чтобы в сон – скорее в анабиоз. Как будто бы воздух вокруг него превращался в желе, и он сидел в плену остановившегося времени, приоткрыв рот и широко распахнув глаза. Вглядывался во что-то, только ему одному видимое. Иногда слегка покачивался, как растение на ветру.
Остальные же в такие часы могли притвориться, будто Сашеньки не существует совсем, и у них обычная семья с полубогемным бытом и полуночными чаепитиями.
И вот они расселись вокруг старого растрескавшегося стола, у тусклой лампочки плясали мотыльки, марлевая занавеска слегка колыхалась и была похожа на фату невесты-призрака, густо пахло летом. Говорили о чем-то несущественном, потому что именно незначительность тем была в таких чаепитиях самой важной деталью. Если ты можешь позволить себе тратить энергию на болтовню о последнем фильме Вуди Аллена – значит, ты еще совершенно точно не доплыл до дна. Ибо на дне энергию экономят и выпускают на волю только по существу. Вдруг Яна нахмуренно сказала:
– Постойте! Вы это слышите?
Где-то вдалеке плакал маленький ребенок. Судя по всему, едва родившийся – голос еще хрипловато-трескучий, не разработанный.
– Детка плачет у кого-то. И что такого? – пожала плечами Рада. – Может, ликеру выпьем еще?
– Нет, замолчите, замолчите! – Яна подошла к окну и высунула голову в темноту. – Только что было… Там не один ребенок, там как будто бы целые ясли плачут… Странно как…
– Да померещилось тебе, – мать подошла к ней со спины, провела по волосам ладонью.
Яна дернула головой – она не любила чужих прикосновений, семнадцать лет – это все еще трудный возраст. Неуверенность в себе, неосвоенность в мире, который уже готов считать тебя взрослой, трогательная устричная беззащитность в сочетании с самоощущением Колумба – как будто бы до того, как появился ты, не существовало ни секса, ни свободомыслия, ни желания устроить судьбу вне матрицы. Любое чужое телодвижение воспринимаешь с точки зрения – а не пытаются ли нарушить мои границы. Трудно Раде было с дочкой.