Выбрать главу

— Да, да, — не скрывая своего презрения, сказал брат. — Он большевик. Святоша! Вот кому мы должны упасть в ноги, вот кто благословит нас своей интеллигентной ручкой, окропит своими горькими слезками, отведет к прихожанам и скажет: просите прощения, ибо вы тяжко перед ними провинились.

— Ах, брат, брат, — сказал я. — Почему ты ничего не можешь и не хочешь понять? Все, что ты делаешь — белое, а что другой — черное. Ответь прямо — разве мы не выжимали из них все соки? Представь себя на их месте, спроси себя, как бы ты поступил.

Однако брат снова стал выкрикивать те же презрительные слова, и я, потеряв терпение, бросил:

— Да, вы были и останетесь кулаками.

Вдалеке все еще гремел гром. На западе, над болотистыми лесами, видно, хлестал дождь, но здесь, над нашей островерхой ригой, над белеющими в темноте стенами мельницы, над скошенным лугом, высоко светил месяц и приглушенные лесные вздохи плыли над верхушками деревьев. Оглядевшись, я быстро зашагал по узкой тропинке, петлявшей по лесной опушке, прошел мимо устроенных между двумя елями качелей, на которых мы качались в детстве, мимо огромного, в лишаях, валуна. Я знал, что по ту сторону еловой стены скошенные луга — ветерок из чащи приносил сюда запах свежего сена, — и окаймлявшая их река, заросшая черной ольхой. Справа возвышалась гора, простиравшаяся далеко на восток — я шел по отбрасываемой ею тени. В годы моего детства и тут была пуща, но отец вырубил деревья, орешник, выкорчевал пни, и теперь здесь росла ранняя картошка, которая давала прекрасный урожай на сером лесном песке.

Доведется ли мне когда-нибудь снова походить по столь любезным моему сердцу тропинкам детства? И выдастся ли когда-нибудь такой великолепный вечер? Я чувствовал — это вечер прощания с этими деревьями, месяцем, лугами. И, как бы зная это, ночь щедро одаривала меня своими запахами и чарами. Я взобрался на гору: на север, насколько хватало глаз, уходили леса, залитые тусклым сиянием. Вот белый, петляющий через топи большак — по нему мы ездили на базар. Вот затопленные лунным светом луга, вот дымящееся русло реки, вот клокочущая, низвергающаяся с плотины цветными каскадами вода.

Над моей головой зашелестел кроной одинокий дуб, покинутый всеми в чистом поле.

Все еще погромыхивало. Мое внимание привлек далекий красноватый огонек среди топей. Через лесную чащу я зашагал прямо к нему. Вдруг, ломая кусты и фыркая, на дорогу выбежал дикий кабан. Я успел увидеть только его клыки и взъерошенную спину. Выждав, пока уймется колотившееся сердце, я двинулся дальше — шел медленно, обдумывая каждое слово, которое я только что слышал в избе. И те, что слетали с моих уст, и те, что выкрикивали отец и брат. Я брел на тот красноватый огонек, словно меня выгнали из дому, и никак не мог взять в толк, куда и зачем иду. С глаз моих как бы упала пелена, и слова, которых я раньше не слыхал и которым не придавал никакого значения, вдруг обрели вес и смысл. Брат — маленький диктатор, фашист, разве он не злостный притеснитель, угнетатель? Как бы заносчиво он ни разглагольствовал, он всегда будет марионеткой таких мельников, как мой отец. Вдруг я почувствовал себя в шкуре человека, который долго читал текст, написанный на чужом языке, понимая смысл только отдельных слов, пока не раскрыл лежащий рядом словарь. Я никогда не питал доверия к абстрактным, обобщающим понятиям. Каждое событие или явление я всегда воспринимал в его конкретности, в его индивидуальном обличье, избегая как бы упрощающей все, отметающей специфические черты универсальности. Тирания абстрактных понятий меня страшила. Под их покровом рыдала истинная душа вещей, скрывалось что-то непонятное, неуслышанное, задыхалась и стыла жизнь. Я всегда ощущал своевольный диктат разума, без которого претендующее на объективность познание невозможно. Такова природа нашего мышления, нашей логики. И, размышляя о людях, собираясь их судить, я прежде всего старался представить себя на их месте. Понять — значит оправдать. Но теперь я чувствую себя в силах взглянуть на некоторые вещи со стороны, не ставя знака равенства между ними и собой. Я постепенно уяснил для себя, что авторитет власти, та или иная идеология могут существовать, только стремясь к безоговорочному обобщению всех явлений, к установлению единых законов и закономерностей и руководствуясь ими. Таков характер не индивидуального, а универсального мышления. И оно обязательно. Во всем должен существовать порядок. Казалось бы, такие простые истины, но я радовался им, Как обреченный, которому оставили крупицу надежды на свое оправдание. Почему я этого не мог понять раньше, упорствовал, чего-то ждал? Может, я и впрямь неисправимый индивидуалист? В глобальном смысле и я, и мой отец были не исключением, а только представителями, в лучшем случае, единицами определенных социальных групп. Хотя я почему-то отказывался признать, многие — если не все — наши поступки определяло социальное положение. Нас ужасала и приводила в отчаяние правда, которую нам говорили в глаза. Мы скрывали ее от себя и от других, как скрывают какой-то порок.