— Сопли моего братца.
— Где теперь Вигандас? — спрашивает Грациеле. — Он даже собирался твоего ребенка усыновить.
— Где? Я слышал, он в какой-то конторе устроился вроде бы бухгалтером. Он везде дома, везде и нигде.
— И у тебя дома нет.
— У меня? Да ты меня с ним не путай, мужчина я или нет? — Миколас пытается ее обнять.
Это твое счастье, думает Грациеле, что ты не знаешь, какой ты мужчина. Я многое могла бы сказать, но не хочу… боюсь. Она поглядывает на его руки с набухшими венами, лицо, глаза — дрожащими пальцами Миколас пытается набить обойму патронами. Потом Грациеле чуть приподнимается, пытается взглянуть в оконце, но Мильджюс одергивает:
— Не двигайся.
По ее лицу скользнул испуг: «не двигайся» — этого и следовало ожидать, он следит за ней. Грациеле чуть-чуть подается вперед, но Миколас кладет ей руку на плечо и, странно улыбаясь, говорит:
— Разве мы не одной цепью связаны? У нас с тобой одна дорога, детка. Хочешь не хочешь, а одна, и никто тебя не спросит. Надо, понимаешь? Так надо.
Грациеле еще пробует превратить его слова в шутку, пропустить их мимо ушей, хотя сердце бешено колотится — господи, куда она попала? Что ее сюда привело? Она пошла за ним не задумываясь, скорее из любопытства — как он теперь выглядит, что скажет? Раньше он ее презирал, а теперь, оказывается, боится.
Ладно, она пойдет с ним, только пусть он уберет руку с ее плеча, пусть успокоится.
— Я спокоен, — говорит Мильджюс. — Я теперь спокоен как никогда. Мне уже нечего терять, теперь я как кремень. Понимаешь, кремень? А ты пойдешь со мной, потому что слишком много знаешь и со многими из нас знакома. Пойдешь только потому, что радуешься. Радуешься, что так со мной вышло.
Конечно, они все могут. Могут сделать так, что не вернешься, что — даже если тебя и отпустят — не посмеешь людям на глаза показаться. Распустят всякие слухи, время-то теперь вон какое.
Совсем захмелевший Мильджюс возится с обоймой и без устали бормочет: пойдешь, пойдешь. Глаза его горят злорадством. Рядом лежит замусоленная тряпка, Грациеле чувствует: он ни на секунду не спускает с тряпки глаз. Может, нарочно, чтобы попугать, положил ее рядом с собой. Не успеешь и пикнуть, как заткнет этой тряпкой рот.
Видно, как судорожно подрагивают набухшие вены на руках Миколаса. Никакой жалости, говорит он. Замешкался, заколебался — трах, и каюк. И закукует тебе кукушечка в березовой роще. Будь начеку, бди. Каждый, кто может улизнуть, твой враг. Надо сделать так, чтобы ни у кого не было дороги назад. Там, в волкомах, они умеют заманивать, расшатывать наши ряды. Есть у нас один такой девственник. Однажды он ляпнул, что и среди нас, мол, имеются такие, которые замарали наше знамя. Не меня ли, не таких ли, как я, он имел в виду? Мы все переглянулись, и судьбу его решили тайком, на месте, он и заподозрить ничего не успел. Таких надо убирать в первую очередь.
Грациеле снова пытается приподняться, но, пригвожденная взглядом Мильджюса, замирает.
— Не ерзай, голубушка, не ерзай. Угодила в наши сети — не выпутаешься, ни один человек тебе не поможет. Думаешь, никто не знает, что ты сейчас со мной?
Грациеле не выдерживает, бросается к нему чуть не со слезами: чего ты хочешь? За что меня мучаешь? во что я из-за тебя превратилась, боже, боже… Уткнулась в солому и давай всхлипывать.
— Ха… ха, — смеется Мильджюс, пытаясь погладить ее.
— Не лезь! Отвяжись от меня, ско…
— Ах, ты!.. — вскакивает Мильджюс. Потом, чуть успокоившись, бормочет: — Пойдешь… пойдешь… куда я захочу, пойдешь, голубушка, пойдешь… пойдешь.
Тошно от этого голоса, но надо молчать и терпеть. Их взгляды встречаются. Его глаза по-прежнему горят злорадством. Неужели ему доставляет удовольствие видеть, как его жертва мечется, неужели ему приятно видеть ужас в ее глазах? Грациеле, пришибленная такой мыслью, застывает с раскрытым ртом. Не поднимая головы, Мильджюс продолжает набивать обойму патронами. Длинные, свалявшиеся волосы ниспадают на плечи.
— Да, пойдешь, — говорит он, заталкивая в обойму последний патрон, и впивается в Грациеле таким взглядом, от которого она съеживается, каменеет, как надгробие, оставленное у дороги на долгие годы. Мы умеем не только уговаривать, — продолжает он. — Мы и заставить можем. Другому, глядишь, и неохота связываться с нами, но его никто не спрашивает. Взять хотя бы тебя. Ненавидишь меня, может, даже испытываешь ко мне отвращение, но… сама, против своей воли, приходишь. Ты прирожденная раба. Ты и изменить-то не сможешь, даже если захочешь. Никто тебе меня не заменит. Разве я неправду говорю, голубушка? — и он снова тянет к ней руку.