Прикладываю руку к его лбу, касаюсь его губами… Куда бы он ни шел, ты следовал за ним как нитка за иголкой, догонял, путаясь в отаве или в зарослях кустарника. «Папа, смотри!» — кричал ты, показывая ему рыбные места. Все папа да папа! Кто теперь откликнется на этот зов? Давненько ты звал его… Ты смотрел, как он курит, как он срывает прилипшую к губам папиросу. Поймает, бывало, твой взгляд и улыбнется. Сколько раз ты наблюдал за его лицом в мерцании теней, когда свет едва пробивался сквозь листву, наблюдал за ним, когда оно поворачивалось к закату или к восходу, где вставало солнце; в его глазах до сих пор плывут белые полуденные облака, его глаза полны небесной сини и бликов солнца, какие переливаются на поверхности омутов, когда пятна света подрагивают на листьях и ольховых стволах…
Всюду перед тобой будет мельтешить его лицо. И пока ты будешь чувствовать его одобрительный взгляд, пока он будет видеть тебя, пока ему будет не все равно, кто ты, пока его будет окутывать светом и тенями то радости, то печали, ты многое будешь делать ради него. И в этом будет твоя сила, твоя опора, твоя воля. Да будет жизнь твоя такой, какой он хотел ее видеть. Другой долг тебе неведом, другой дани он от тебя не примет.
Я хочу, чтобы ты гордился мной, и знаю, что единственные слова, которые я могу тебе сказать, это «прости, если можешь», ибо никто не может установить предела наших возможностей. И ты, отец, многого не закончил, не завершил, но, может, твоя любовь здесь больше преуспеет. И пусть они не говорят мне о твоей доброте: ты был в одинаковой степени и добрым, и неумолимым.
В избе продолжают петь псалмы, хрипло, нестройно. Кое-кто из певчих уже под мухой. Я вижу покрасневшее лицо Акуотиса, слышу, как фистула Константене глушит другие голоса, вижу, как женщины толкают друг друга кулаками, если какая-нибудь сфальшивит. А он лежит в сиянии трепещущих свечей, недосягаемый, утонувший в облачке прогорклого дыма.
Светлый диск луны обволакивают тучи, они с бешеной скоростью мчатся на восток, как в тот раз, когда мы ехали в город. Сквозь вечный бег гонимых ветрами облаков, видя запруженные лунным сиянием пригорки и ложбины, чувствуя под ногами звонкую землю, скованную первым льдом, я смотрю на склонившуюся над рекой иву, я слышу это нестройное пение псалмов, звучащее в нашей избе, слышу, как где-то лают собаки, слышу, как ветер гудит в голых ветках деревьев, но и далекий шелест леса, шелест невозвратных летних дней слышу я…
Пение псалмов умолкает, люди выходят во двор и озираются. Какими они должны сейчас казаться себе мелочными и случайными. И что такое их деревушка под необозримым ночным небом, одна в бесконечной шири полей?
Они говорят мне о своем сочувствии. Они обещают мне помочь. Спасибо.
Мы отправляемся в дорогу — долгую, всю в рытвинах и ухабах».
Август, однако жара еще держится. Не поднимая головы, Юозас копает мелиоративную канаву. Мягкий, пористый, легко поддающийся торф сменяется илом; корни, пни, щебень, камень… Изредка из-под ног вырываются крохотные студеные роднички. Юозас косится на солнце: ослепительно белое, почти в зените. Вытирает пот, срывает спелую, багровеющую над головой малину. Он — бронзовый от загара, с раздавшимися плечами, полный угрюмого упорства.
Домой он возвращается, перекинув через плечо пиджак, рубаха нараспашку, рукава засучены.
— Думала, отец, — встречает его Визгирдене. — Смотрела, как ты с пригорка спускаешься. Похож, до чего же похож! И походкой!..
— Да да, — подходит к ним Константас.
— А ты ступай дело делать, а то, как только кто-нибудь появится, ты — тут как тут, ступай, смотри, вон уже жена тебя кличет. А мы с тобой, Юзук, айда в избу, у меня скиландис есть, закусишь малость. Ведь умаялся.
— Еще бы — эдакие пнища, эдакие пнища, — начинает приговаривать Константас, — и попробуй выкорчуй их там, в этом верховье, где сам черт ногу сломает…
— Хватит. Пошли, — Визгирдене берет племянника под руку, но Константас такой человек — ему глотку не заткнешь.
— Плечистый, однако ж, косая сажень, — говорит.
Светлый сентябрьский день, разбуженный кликами улетающих птиц, Юозас оглядел побуревшую трясину, леса, уже дышавшие осенью, и вдруг, словно его подтолкнули, набросил на плечи пиджак и двинулся к озеру. В нем он последний раз умылся, поплавал, попрощался с ужпялькяйцами, с рабочими, отвоевавшими у болота землю, и, взволнованный их искренними пожеланиями, зашагал в сторону большака.
Был теплый, тихий вечер, когда он остановился на Кябяшкальнисе, поставил у ног тяжелый чемодан, — в него насовали всякие, какие только были, лакомства Визгирдене, Константас, мачеха, — оглядел поля, луга, глянул на почерневшие усадьбы, прислушался к до боли знакомым звукам…