Выбрать главу

— Кто здесь кричал? — спросил мальчуган.

— Ты кричал, — сказал подошедший к нему человек. — Кричал, когда родился.

— Ничего ты не понимаешь, — дерзко ответил мальчуган, разглядывая его одежду, лицо, даже пригорок, на котором они оба стояли. — Кричали вон с того обрыва, а может, оттуда…

— Это эхо, — сказал человек.

— Как здесь красиво! — воскликнул мальчуган, все еще озираясь вокруг.

— Красиво, — согласился незнакомец, и взгляд его поблек. Он помолчал, внимательно посмотрел на мальчугана. — Скажи мне лучше, как ты очутился так далеко от своего дома, кто тебя выгнал?

— Разве это далеко? Вон мой дом.

— Нет, — покачал головой человек. — Ты ошибаешься. Твой дом далеко… А может, у тебя и вовсе дома нет? Может, у тебя его никогда и не было? Далеко, далеко… Потому и кричал… — процедил он.

Так и Юозас: кричал всем своим существом, глазами, нескладными словами. Но кто его слышал, кто видел? Разве что эти люди, эти поля… да мало ли кто.

Вот и кончилось то, что открывалось в просветах облаков, то приближаясь, то удаляясь, кутаясь в туманы… то, что стыло на морозе, звенело в тишине, проступало в дымке, высвечивалось на просторе, трепетало на свету, на копне ржи, на соломе, в дверях риги, серело на весеннем откосе, манило в лунном сиянии, колыхалось у замшелых валунов, у почерневшего сруба и на обрывах… Чернота порога, полевой камень у порога — все здесь обретало дар речи, говорило, побуждало его к неуступчивости, побуждало противиться, идти своей дорогой. Быть, выжить, быть. Заговорить и ради них. Все его здесь звало в даль, возносило в высь, влекло безднами и пропастями. Вся эта земля — ее сосновые леса ее холмы, ложбины, проселки — как бы умыты светом, источены, размыты живительной водой. И вот — стоят, как выточенные, деревья, прозрачные насквозь сосняки, березы. Каждый звук внятен и недвусмыслен, у каждого звука свое предназначение. И дерево, и камень до поры до времени, до другой, возможно, более значительной встречи, обещают быть только деревом, только камнем.

Пройдут годы, но этот уголок Аукштайтии и впредь будет осенять свет бытия и любви Юозаса; здесь, где воздух настоян на жизни его близких, на их надеждах и их нужде, здесь и небо иное, более теплое и близкое, и все здесь словно соткано из другой материи, неземной и нетленной. Где начинается жизнь, туда она постоянно и возвращается, там она медленной смертью и умирает, борясь изо всех сил, сопротивляясь, стремясь во что бы то ни стало защитить себя…

Конец первой книги

П. Браженас

КОГДА БОЛЬШАКИ ПРОЙДЕНЫ

Жизненный путь Бронюса Радзявичюса трагически оборвался, не перевалив и сорокалетнего рубежа. Творческая биография писателя кончилась на самом разбеге. Большей части своих произведений автор не увидел напечатанными. Такую личную судьбу не назовешь счастливой.

Счастливее складывается судьба литературного наследства Б. Радзявичюса. Две части романа «Большаки на рассвете» и рассказы, составившие трехтомник посмертного издания, уже теперь признаются и осознаются как яркое явление не только последнего десятилетия, но и всей литовской советской прозы. С годами такое осознание должно только утвердиться: уверенность в этом внушает само творчество, не рассчитанное на ажиотаж и шумную славу, а ожидающее и требующее серьезного и вдумчивого читателя-собеседника.

Уже в самом начале романа автор формулирует свою эстетическую программу: «Задержимся здесь надолго. Надо будет внимательно вглядеться в каждый предмет, в каждое лицо, иначе мы ничего не увидим и не поймем. Многое здесь неуловимо, подобно игре солнечных лучей на воде или в листве, многое приходит, как дитя, жмурясь от яркого света, и не поймешь, страдание это или радость». Называю это идейно-эстетической программой, ибо в самом обещании «задержаться здесь надолго» звучит твердая авторская установка — не спешить, ибо слова «многое здесь неуловимо» продиктованы чрезвычайной требовательностью автора к себе, ощущением того, что жизнь человеческая — такая глубина, дна которой никогда не коснется перо настоящего художника. А дитя с его трудно распознаваемыми чувствами («страдание это или радость») — в этом образе сознательный отказ от однозначного толкования фактов и явлений, человеческих поступков и судеб, краеугольный камень художественной концепции личности. Чересчур велик риск — в наше время — не спешить, чересчур большая роскошь — спокойно всматриваться во все. Чем оправданы этот риск, эта роскошь? Прочитаем же в том темпе, какой диктует нам автор — еще один абзац: