Выбрать главу

А вот к какой категории причислить Малдониса, один бог знает — двадцать пять гектаров у него. Правда, бо́льшую часть составляют сосняки, песчаники, болота. А Ужпялькис, а Диржис? Диржис хоть добровольно все отдал. («Такова, видать, божья воля», — только и сказал.) К какой категории отнести кузнеца Кайнорюса? А ведь этих категорий всего три: бедняк, середняк, кулак. Но и кулаками не всех назовешь, даже тех, кто вроде бы и соответствует, да и в середняки не каждого запишешь, даже того, кто считает себя таковым.

Несколько суток не спавший, не евший, охрипший от табачного дыма Бернарделис рисовал подробнейшим образом карту апилинки, одному ему понятными знаками и числами отмечал каждую пядь земли, все меряя, взвешивая, пользуясь еще и другими мерками, не только теми, которыми собирался мерить, нарезать и делить землю Юодка. Бернардас из кожи вон лез, чтобы учли его предложения, замечания и сомнения. Хотя секретарь апилинкового совета Барткус был довольно терпеливым человеком, склонным во все вникать, — он долго изучал огромную замусоленную карту, которую Бернардас разложил на столе, слушал, кивал головой, кое-что понимая, кое-чего никак не понимая, кое с чем соглашаясь, — но и у него лопнуло терпение от слишком пылких доказательств Бернардаса.

— Ну чего ты мне все этого Казимераса суешь? — спросил он Бернарделиса. — И Ужпялькиса? Что означают твои восклицательные и вопросительные знаки?

— Казимерас наш человек, а Малдонис не наш, я только из-за мальчонки его тут отметил, — склонившись над своей картой, поспешно стал объяснять Бернардас, но Барткус и Юодка прогнали его.

— У нас свои головы на плечах.

— Только таких нам не хватало! — возмущался Барткус. — Бернарделисов! Жизнь есть жизнь, а Бернарделис всегда останется Бернарделисом, — доказывал он Юодке после ухода Бернардаса и все же нет-нет да поглядывал на разложенный на столе огромный, замусоленный лист бумаги. — Надо же столько терпения иметь, даже избы разрисовал! А это что? Деревья… ульи… тропинка… Мы что — пчельник собираемся создавать?! Кому это все нужно? Перво-наперво надо трутней выкурить, а потом, глядишь, и пчелы слетятся. Как он этого не понимает?!

— Ему позарез хочется быть справедливым, — заступился за Бернардаса Юодка. — О нем даже там, в деревне, легенды ходят. Нынче в какой двор ни заглянешь, только и слышишь: Бернарделис говорил… Бернарделис смотрел… приходил… согласился… он видел… разрешил… обещал… я ему говорил… Чуть что, все хватаются за Бернарделиса, за его спину прячутся, как за стену. Даже кулаки, и те хватаются за Бернарделиса, как утопающий за соломинку.

— Это не беда: с кем, с кем, а с кулаками ему и впрямь не по пути, — хмуро бросил Барткус.

На следующий день в волость пригласили Казимераса, Константене, Накутиса: в Ужпялькяй организуется колхоз, Константене назначается председателем — во время Первой мировой войны она жила в Петербурге, служила у богатого адвоката… Вся деревня от нее знает, как ее хозяин обедал, какие гости собирались в его доме. («Генералы, царские сановники, инженеры, артисты, ого! Ох, уж и привередливый, прихотливый! А госпожа адвокатша! Вынырнет, бывало, из постели, отхлебнет чаю, и ежели, не дай бог, чуть остыл — неси обратно. А барин вот так, — Константене всем показывала как, — двумя пальцами, бывало, возьмет какое-нибудь лакомство с тарелочки и все пробует, смотрит и прикидывает, вкусно ли, а потом как зачмокает губами; уж если ему что понравилось — только подавай. Но барин уж такой… ай-яй-яй».) Таких рассказов Константене деревня всласть наслушалась. Она и про Керенского расскажет, и припрятанную керенку покажет, и о Троцком поведает, как тот с балкончика речь говорил, и о чумазых рабочих, толпами вываливающих из фабричных ворот, и о мальчишках, расклеивающих на стенах листовки, и о барине, который кому-то сердито грозит тростью и что-то выкрикивает. Рассказы Константене распаляли воображение многих ужпялькяйцев, и оно рисовало им студеную метельную зарю революции в Петербурге с весьма выразительными подробностями, многие впервые услышали от Константене русские слова, которые она произносила безупречно, очень гордясь этим. Все это придавало Константене некий ореол таинственности, выделяло ее из числа других деревенских женщин — по правде говоря, она и сама всеми силами старалась выделиться: все у нее было по-иному, на все она смотрела иначе, всегда только и ждала, когда ей дадут слово, чтобы она могла высказать свое мнение, ошарашить, ошеломить или высмеять всех. Все признавали превосходство и красноречие Константене, обожали ее слушать, всегда охотно давали ей слово.