Дует ветер, носит кленовые листья и семена, где-то брешут собаки, грохочут «студебеккеры». Визгирда выходит во двор и прислушивается, Амбразеюс странно, чуть ли не с удовольствием, прыскает, и Визгирда вдруг с ужасом ловит себя на мысли, что Амбразеюсу по душе такая разруха. На паровом поле, звякая цепью, заливается ржанием лошадь и почему-то испуганно шарахается в сторону. Из кустарника выныривает мальчонка.
— Ты где был? Где тебя черти носили? — напускается на него Визгирда и отправляется запирать ригу. Но повернув ключ, спохватился: зачем запирать, коли там пусто.
Положив руки на вздувшийся живот, в котором бьется новая жизнь, ворочается в постели Криступене.
— Господи, когда кончатся эти пьянки?..
Большими, почти бездонными, задумчивыми глазами смотрит в окутанный сумерками двор ее пасынок Юзукас. На его тонком красивом лице — выражение жалости и скорби. Со стены на него глядит покойная мать.
Ранним ноябрьским утром, когда солнце будет сверкать в затянутых льдом лужицах, Юзукас, шурша замерзшей травой, пойдет к дяде Казимерасу за корытом, чтобы купать новорожденного. Криступас мог бы об этом позаботиться и загодя. Надо законопатить щели в стенах хлева и избы, надо заготовить дрова, надо раздобыть для будущего младенца пеленки. Соседи приходят послушать Амбразеюса. Ему нельзя курить, а он тянет папиросу за папиросой. Послушай, что поют сестрицы… — выводит он и жадно втягивает дым. Визгирда уже тут, у Криступаса.
— Что это на вас нашло?
— Садись! Садись!
Поют втроем, больше всех старается Визгирда, слуха у него нет, но зато какой у него яростный голос. Чего доброго, еще и Казимерас пожалует. Если бы не звание председательши, не утерпела бы и Константене. Ее альт, бывало, оглашал костел. Но теперь, когда она на таком посту, — об этом и не заикается. Каждый день Константене носится в местечко.
— Куда это ты сломя голову летишь? — преграждает ей дорогу Визгирдене.
— В волость. Видишь, сколько бумаг.
— Может, она не в волость, а к доктору мчится. Спросить хочет, почему бездетная, — говорит Визгирдене мужу, войдя в избу.
— Да не детишки у нее на уме. Разве не видишь: государственными делами занята. Работа эта у нее сейчас вместо детей, — говорит Визгирда, подтягивая штаны.
— Да иди ты, какой женщине детей не хочется. Меня не проведешь. Я своими глазами видела, как она Юзукаса честила, когда он с ее грядки морковку дергал — ругает, топает ногами, хворостиной грозит, но бить не бьет, только смеется, так перепугался…
Дом Криступаса полон всяких странников и горемык, всех он угощает, а деньги бежит одалживать — мол, заработаю, будет у меня их с лихвой. Порой он зарабатывает, но еще больше денег транжирит. Кто знает, может, завтра в них никакой нужды не будет.
Подтягивая вечно сползающие портки, слоняется по двору Визгирда. Что это с Криступасом происходит? Ведь так нельзя. Никакого чувства ответственности. Не первый он и не последний. Скажем, его не станет — другим-то жить надо. Дети останутся. Но Криступас позвал к столу, и Визгирда недолго артачился — сел, пьет, поет, ест. Ну разве откажешься, если зовут. С разными людьми встретишься. Что-нибудь услышишь, с кем-нибудь поспоришь. Да и платить не надо.
Криступас мечется по избе, не зная, что бы еще на стол поставить, а у кого-нибудь из гостей, глядишь, полный кошелек, а может, и поллитровка есть. Только вытаскивать не спешит — а вдруг еще к кому-нибудь завернет. Криступас все еще живет по-солдатски — общий стол, общая судьба, если не я, то ты, если не ты, то я, какая разница. Только кликни — тут же придет на помощь. Криступас не Константас, который только со своим плугом или бороной возится, не Визгирда, которому и в голову не придет узелок с деньгами развязать. Медленный, выверенный жест Ужпялькиса, цепкие руки Визгирды, пятерня Константаса на шершавом камне жерновов, Казимерас, тянущий по утрам из озера сети, его пальцы, заскорузлые, пожелтевшие; вздымающая молот рука Кайнорюса и… без толку размахивающие руки Криступаса.
Константене без устали шепчется о чем-то с Накутисом, и это злит всех — и Визгирду, и Криступене, и Казимераса.
— Словно какая муха ее укусила, — плюется Визгирда и думает, что бы ему выбрать — хорошо бы на склад попасть или к кормам.
Только Криступас ко всему равнодушен — ничего не замечает.
— Всех нас ждет один конец, — порой вставляет и Константас.
С этим, пожалуй, и Визгирда согласен. Но не разумом единым жив человек. Разум служит желаниям, вере, а не наоборот. Взять, к примеру, отца Накутиса — Людвикаса. Дряхлый, хилый старикашка, а все снует, хлопочет. То с топором его увидишь, то с вилами, хотя пока он от хаты до хлева дойдет, солнце сядет; ни дать ни взять засохшее дерево, но одна-другая ветка, глядишь, еще жива, тянет из землицы сок. Или горбунья Розалия — ей-то на что надеяться? А она каждое утро по грибы уходит и возвращается с полным лукошком или семенит вслед за своей сестрой в местечко — может, кто-нибудь из родни отзовется. Надо жить. Вечная жажда жить — разумом ее не постичь — ее чувствуют глаза, губы, вещи; Криступас никогда ими не дорожил, может, поэтому он теперь словно гость на белом свете. Вещи… не в них ли, по словам Визгирды, который довольно-таки глубоко разобрался в некоторых явлениях жизни, сильнее всего и укореняется жажда жить? В молодости мы ценим одно, в пожилом возрасте — другое, но и в старости все чего-то недостает. И как это только Криступас посмел сказать, что ему ничего не нужно, что все ему опротивело. Первой жены, конечно, жалко, но жить-то надо. Все равно ее не вернешь, — не раз говорил Визгирда Криступасу. Да что толку — не слушает. Говорит, словно над кем-то насмехается. Он, мол, вольная птица, и никому его не испугать — вот и вся его философия. Ни перед кем он унижаться не станет.