Выбрать главу

Старая Даукинтене беспокойно вращает глазами.

— Криступелис, что с тобой, сынок? — притрагивается она к его плечу.

— Ничего, мама, — оборачивается вдруг Криступас. — Только жалко мне вас всех, всего вокруг жалко, — произносит он шепотом.

— Ну что это за разговоры? — раздается хрипкий голос Визгирды.

— И это ты говоришь? — спрашивает Криступас. — Ты, который шагу со своего двора не сделал? Ничего, кроме телеги и лошади, не видел? Что ты знаешь?

— А ты что?

— Я твоих книжонок не читал. Но есть кое-что такое, чего ты не поймешь. Никто не поймет, — как топором отрубает Криступас.

— Лучше пойди проспись. Завтра поговорим.

— А о чем? О чем с тобой говорить?

Так говорит Криступас, и в его голосе — нотки тайной гордости, но слышится в нем и скорбь.

Глаза старой Даукинтене полны страха. Не успела она присесть на лавку, как снова встала, засеменила, тыкая палкой в утрамбованную стежку, словно сотни неотложных дел ее ждут. В приклети или в риге нет-нет да и услышишь ее хрипловатый голос: «Криступас!» В голосе испуг — так пугается человек, который вспомнил что-то важное, чего раньше не высказал, а должен был либо высказать, либо предупредить, либо посоветовать.

Кое-кого — а таким, видно, был и Амбразеюс — всеобщая разруха вполне устраивала: ничего не надо было делать, а кое-кто жил, словно притворяясь, играя в чужой драме. Больше всех потешал односельчан бедняк Ошкутис, у которого была шелудивая коза и пятеро детей и который носился из одного двора в другой, боясь, что и у него все добро отнимут.

Были полны насмешек над колхозными новшествами и песенки Амбразеюса. Люди к нему быстро прилепились, но так же быстро и отвернулись. Амбразеюс сеял тревогу.

— Этот цыган все своими слюнями измазал. Гнать его надо, — сказал однажды Визгирда.

По вечерам, навалившись на довоенный радиоприемник, прислушиваясь, не ходит ли кто под окнами, ужпялькяйцы ловили противоречивые новости и обращали свои взоры к самым умным, немало повидавшим на своем веку, начитанным (чаще всего это были Накутис или Константене) и ждали, что те скажут. Не было застолья, где бы не объявился какой-нибудь знаменитый политик. Они рассуждали так, словно их заболоченные поля — супесь и пары — простирались под окнами каких-то сказочных замков, из которых виден каждый их шаг и слышен каждый вздох. Чувствовали, что на свете есть правда и всем будет воздано по заслугам; гордились тем, что не запятнали рук, хотя эти их руки, к чему только ни прикоснись, — так легко запятнать (слова Константене).

Собрав квитанции о продналоге, набив карманы всякими бумажками, ужпялькяйцы отправлялись с жалобами в какой-нибудь далекий город, перед этим как следует напугав всех именами своих родственников, занимающих высокие посты, именами, приходившими в хмельные головы долгими бессонными ночами. Но, очутившись у парадных дверей, потоптавшись возле них, ужпялькяйцы передумывали жаловаться и сворачивали в забегаловку или магазин хозтоваров. Потом, понурив головы, возвращались домой. Так в город ездил и кузнец Кайнорюс. Поутру Повилас Ужпялькис, возвращавшийся с базара, нашел его на дороге полуживого (до того он был пьян), втащил в подводу, даже не подозревая, что Кайнорюс ездил жаловаться на него. Так искал в городе ученого племянника Визгирда, он же упоминал про какого-то своего шурина, большую, дескать, шишку. А Криступас… тот нес совершенную ахинею. И в неведомые, никому не доступные дали всматривался своими горящими глазами чахоточного Амбразеюс. На лице его играла усмешка, ледяная, как и свет той осени, порой озарявший их поля, колыхавший приозерную кугу и осоку, из которых с кликом взмывали боязливые птицы, напуганные чьими-то шагами или выстрелом.