«О, звук гармоники, долетающий из-за леса, — писал он накануне войны в своем дневнике, который деревенские мальчишки нашли на чердаке клети, — о, зелень берез в мае и ты, веющий над летними лугами, ветер, и ты, родник в ольшанике, и вы, ольхи, одетые в простую домотканую одежду; белые ивы на берегу речки и вы, соловьиные трели, вечерние сполохи и утренние зори, — не в моей ли груди вы берете начало, не светом ли моей души озарены твои холмы и долины, о, родина? Под тяжестью не моей ли печали склоняешься ты, горбунья-березка на краю поля, не мои ли ты сосешь соки, стебель ржи, и ты, василек, и ты, скромница-ромашка? Не в моей ли душе отдаются удары цепов в ригах, не в нее ли падают спелые осенние плоды? Так будь же трижды благословенна жизнь, разлившаяся теплыми волнами, воссиявшая лунным светом, мелькнувшая на извиве большака, открывающаяся белым ледяным сиянием в просветах облаков, трепещущая в светлом осиннике, затихающая в звонких осенних далях и снова возвращающаяся, чтобы отряхнуть золото листвы, рассыпать блестки инея, застыть морозным узором. Мы только бледные твои тени, обреченные на одиночество, что мы знаем о тебе, и может ли наш голос выразить полноту твою и тайну? Что мы и наши творения по сравнению с твоими?! Одинокие, мы жаждем слитности, слившись, рвемся к свободе, к отшельничеству. Я пришел в мир не для того, чтобы терзаться, не для того, чтобы заговорить голосом муки и тоски, но когда я вижу, как мы не умеем восславлять то, что заставляет стебель тянуться вверх, цветок распускаться, то, чему мы и названия подыскать не можем, как мы не умеем слушать зов и трепет жизни, ее надежды, страдания и шепот, мне становится невмоготу. Как тесно в мире тому, кто хочет расти и распускаться! Я знаю: мы не итог, не продукт, ничего в нас нет завершенного, ничего такого, что мы могли бы предъявить как результат, подставить кому-то под ноги как ступени. Ох, уж эти любители резюмировать, сводить все к одной системе! Ох, уж эти поклонники итогов! В их умствованиях застывает любой трепет жизни. Так выводится одно общее, аргументированное уравнение, диктату которого — не диктату человека! — мы все должны подчиниться. Никто не отваживается даже спросить, зачем это общее уравнение, почему с таким отчаянием, страдая от его тирании, мечутся одни и почему так спокойны и довольны другие. Я сам наблюдал, как там, за границей, измеряли черепа и громко восклицали: «Раса! Раса!» Я и здесь встретил снедаемых манией лилипутского величия, они тоже кричат что-то подобное, этим заразился и мой брат, совершенно ослепленный ненавистью; отец потирал руки, мать молилась. Дескать, другой — это не я, это не человек, он не чувствует. Откуда такое ослепление, нежелание видеть ближнего, чувствовать его, прижаться к нему, услышать в нем тот же трепет жизни?..
Раздвоение, внутренняя борьба и взгляд, следящий за ней, и неважно, где мы его ощущаем — вовне или внутри. Исчезают сословные и прочие различия, человек словно прозрел, словно увидел себя со стороны и ужаснулся своей никчемности, эгоизму, пустоте — той одежде, которую носил до сих пор. Каждый старается поспешно ее сбросить, ищет другую, которая не слишком бросалась бы в глаза, или наоборот — ударяется в фанатизм. Дух нигде не находит пристанища, не знает, как проявлять себя, в каком обличье существовать, и нигде не чувствует себя в безопасности. Что-то ужасное открылось в самих глубинах человеческого существа, и это его сковывает холодом, обжигает болью и бессмысленностью — да мало ли чем? Человек дрожит от внешних ударов, уходит в себя, пытается спрятаться поглубже, но и там не находит опоры. Кованые сапоги, судорожный голос истерика, который гремит из репродукторов на улицах Европы, эти ослепленные манией величия обыватели — я был там, я знаю, — эти пивовары, чеботари, прилежные цветоводы, педанты — может, все они только результат всеобщей паранойи; может, симптомы трагедии проявлялись медленно, исподволь, изредка принимая крайние, но не такие уж кошмарные формы. Наша цивилизация должна быть перестроена в корне, до самого основания, но кто возьмется за такую работу, каких реставраторов мы могли бы принять без изначального предубеждения и опаски, где те, которых мы не могли бы назвать врагами, на которых мы могли бы целиком и полностью положиться, более того, — в которых верили бы, за которыми пошли бы, как больные за исцелителем? Грубая сила неизбежно приведет к сопротивлению. Униженное достоинство, попранные интересы… Я уже вижу и слышу исступленных ораторов, слышу, о чем люди шепчутся по углам, вижу, как они что-то прячут в своих ригах и клетях, занавешивают окна, спускают на ночь с цепи собак, а детям велят следить за тем, что делается у соседей. Я слышу вопли матерей, слышу выстрелы, вижу голодных оборванных малышей, вижу, как одни люди очертя голову бегут в волостное управление, и знаю, что пройдет немного времени, и туда, понурившись, потянутся другие, и встретит их не кто иной, как сосед, ставший новым начальником. Сколько будет потом проклятий, оговоров, противной лести, сколько косых взглядов, обращенных на своего ближнего!