— Я должен лечиться. И вы это отлично знаете.
— Но послушайте, Рене, — стонал тот, — дайте мне поправить дела! Мы сейчас на мели.
Кюль яростно стучал палкой в пол:
— Мне нужно двести тысяч франков! Даю вам время до середины июня. А дальше ни за что не ручаюсь.
Он доставал свой блокнотик:
— Вот, я помечаю дату.
— Как же вы мне надоели! — взрывался, в свою очередь, Вандерпут. — Любой суд меня оправдает! По состоянию здоровья! Потребую медицинскую экспертизу, и все!
— Пятнадцатого июня — последний срок, — хрипло повторял Кюль.
Потом вставал и, не простившись, уходил, мы слышали стук его палки в коридоре. Вандерпут бродил по дому как неприкаянный, смотрел то на картины, то на мебель и приговаривал: «Продать все к чертям…» Но однажды утром он вбежал ко мне страшно взволнованный, с болтающимися подтяжками и намыленной щекой: кто-то звал меня к телефону, и Вандерпуту показалось, что он узнал голос Леонса. Я соскочил с кровати. Старик семенил за мной и, пока я говорил, стоял рядом с помазком в руке.
— Лаки, это ты?
У меня оборвалось сердце — я и забыл, до чего этот хриплый, с легким придыханием голос был похож на голос Жозетты.
— Я.
— Как дела?
— Ничего.
— Мамиль сказал, тебя давно не видно.
— Я завязал.
— Ищешь что-нибудь другое?
— Йеп. Ищу.
Молчание в трубке. Вандерпут не сводил глаз с телефона и машинально водил помазком по щеке.
— Приходи, потолкуем.
Леонс назначил мне встречу ближе к вечеру. Я повесил трубку.
— Что он сказал? Что он сказал? — заверещал Вандерпут.
— Ничего.
— А обо мне не спрашивал?
— Нет.
Старик, со своими спущенными подтяжками, понуро поплелся прочь. Я оделся и в пять часов уже взбегал по лестнице дома дешевых меблирашек на улице Вольне. Мне не встретилось ни одного человека, только иногда из-за дверей слышался шум текущей из крана воды. Я постучал в дверь на третьем этаже.
— Входи!
Первое, что я увидел, — это девушка, которая одевалась, сидя в кресле. Она даже не повернула головы и продолжала натягивать чулки. Леонс сидел на диване в пальто с поднятым воротником и в шляпе и курил. Комната выглядела необжитой. Даже постель на диване была нетронутой. Синие шторы задернуты, на полу синий палас, вазы пустые, на туалетном столике единственный лично приобретенный жильцом предмет — большая пепельница из «Галери Лафайет». Над зеркалом горела лампочка без абажура. Я сел в другое кресло и стал молча ждать. Девушка надела платье, застегнула молнию, взяла свою сумочку и спросила Леонса:
— Сигаретки не будет?
— Держи.
Она взяла сигарету, закурила, сказала: «До свидания, приятного вечера», — и, помахивая сумочкой, вышла.
— Ну вот, — сказал Леонс. — Прости, что принимаю тебя тут, но у меня нет постоянного жилья. Всему свое время… Когда-нибудь, глядишь, будет и свой дом.
Он засмеялся — я узнал его веселые глаза с прищуром и разбросанные по всей физиономии веснушки.
— До чего же я рад тебя видеть! Как там наш старикан? Все такой же скрюченный?
— В его возрасте люди обычно уже не меняются.
— А ты? Ты-то изменился?
Я пожал плечами.
— Так оно в жизни всегда и бывает, — сказал Леонс. — Мы все хотим, но не знаем как.
Он затянулся, откинул голову и медленно выдохнул дым, искоса глядя на меня.
— У меня тоже чахотка, — сказал он вдруг без всякого перехода. — Я проверился после смерти Жозетты. Но не в такой стадии. Меня лечит потрясный врач. Надо еще съездить в горы, но это не так срочно. Горы никуда не убегут.
Он вытащил из бумажника фотографию, посмотрел на нее и улыбнулся, потом протянул мне:
— Узнаешь?
На снимке была высокая, залитая ярким солнцем гора, одиночный пик с уходящей за облака снежной вершиной. Килиманджаро. Картинка успела сильно помяться.
— Помню, как же, — сказал я. — Это в Африке. Мы оба засмеялись. Было так здорово, что мы опять вместе. Леонс бережно уложил картинку назад в бумажник.
— Я не передумал, — сказал он. — А ты?
Я дернул плечом:
— Всегда готов.
— Ну, тогда слушай…
И он стал рассказывать отрывисто, будто отдавая приказания: