— Я не Жоановичи.
Инспектор, пожевывая окурок, осмотрел ширму: на ней нагие воины в шлемах стояли на запряженной львами колеснице и победно трубили в трубы. Потом вздохнул и сказал:
— Лучше бы не геройствовал, а поплакал, что ли…
— После вас, — сказал я.
Они толкнули меня в кресло, так что я буквально утонул в нем. Мне было страшно жарко, от не по погоде теплого пальто и шарфа, да еще и от страха. Все сильнее тошнило, видно, что-то не то съел за обедом. Шляпа валялась на полу — упала, когда я, больше из принципа, пытался вырваться из рук инспектора.
— Ну, так где он? — спросил тот, что помоложе.
— Жоановичи? Говорят, он подкупил полицейских и они помогли ему перейти границу.
Молодой отвесил мне оплеуху. Инспектор поморщился:
— Поаккуратнее, Фримо! Он еще малолетка… и в общем-то ни в чем не виновен.
За окном послышались голоса: две служанки переговаривались с этажа на этаж, одна засмеялась. Молодой сыщик закрыл окно. Меня вдруг наполнило удивительное веселье и бодрость, я почувствовал облегчение, словно сбросил самого себя, как тяжкое бремя, и стал свободным.
— Где Вандерпут?
Наверное, в гостинице. Небось устроил там с комфортом свой жестар-фелюш на спинке стула, а сам сидит на кровати в жилетке с торчащими уголками в обнимку с чемоданчиком. Старая развалина, которой давно пора на свалку.
— Не знаю.
Инспектор сунул мне в лицо сафьяновую записную книжечку:
— Узнаешь вот это?
— Нет.
— А имя Кюль тебе что-нибудь говорит?
— Нет.
Инспектор поерзал на козетке. Ему, видно, было очень не по себе.
— Твой отец погиб в партизанском отряде в Везьере, — сказал он.
— При чем тут мой отец! Оставьте его в покое.
— Твой отец был герой, — сказал молодой.
Он как-то подтянулся, приободрился. Конечно, он же понимал, в какую играет игру. Я тоже понимал. Они знают про банду и хотят меня расколоть.
— Ты знаешь, почему мы ищем Вандерпута?
— Ничего я не знаю. Я вообще тупой, ничего не соображаю.
— Ну так мы тебе расскажем.
— Вот-вот. Объясните, в чем дело.
— Дураком прикидывается, — сказал молодой. — Чтоб он два года прожил со стариком и ничего не знал… Как же!
Но инспектор не был так уверен.
— Сомнение — в пользу обвиняемого, — сказал он.
Он порылся в кармане и бросил мне на колени пачку фотографий. Теперь, когда речь уже не шла о моем отце, мне было не так плохо. Но я оставался начеку. Подозревал подвох. Я не глядел на фотографии, не прикасался к ним. У меня свело живот, тревога подступала к горлу. Мне стало ясно: дело не во мне, они пришли не за мной. Смутное предчувствие холодными тисками сжало сердце. Фотографии так и лежали у меня на коленях. Маленькие карточки, как для документов. Я по-прежнему не решался их тронуть. И сам сидел не шевелясь, вжавшись в кресло. Капли пота стекали с висков.
— Восемнадцать человек, — сказал инспектор. — Так знал ты или нет? — Он поежился. — У меня сын такой, как ты, и мне хочется верить, что ты не знал… Это фотографии патриотов, которых Вандерпут выдал немцам во время оккупации.
Я услышал, словно издалека, слабый дрожащий голос:
— Не может быть!
Голос приблизился, окреп, превратился в крик:
— Неправда! Врете вы! Хотите, чтобы я попался!
Я вцепился в подлокотники кресла и повторил уже спокойно:
— Неправда. Мало ли что можно придумать…
Инспектор сдвинул языком окурок и сказал:
— Послушай, что тут написано.
Он открыл сафьяновую книжечку. Ему тоже было жарко — он размотал свой шарф и сдвинул на затылок шляпу. Я уставился на книжечку и подумал о конверте, который Кюль передал мне перед смертью, а я отнес на почту в Фонтенбло. Инспектор, не убирая прилипшего к губе окурка, стал читать: