Выбрать главу

— У него под зубом абсцесс. И ему очень плохо.

— Мне тоже было очень плохо. Меня два года продержали в Германии.

Я промолчал.

— Ну ладно, ладно, пойду. Похоже, отказаться не имею права. Вот чертова профессия! — Он досадливо подергал локтями. — Человек есть человек.

— Я знал, что вы поймете, — прошептал я.

— Что пойму? — огрызнулся он. — Что? Что я должен понять?

Он бешено захлопал локтями, пожал плечами, поднялся на носки.

— Нечего тут понимать. Я был в лагере, в аду… Сейчас возьму инструменты. Но имейте в виду: я не прощаю!

Он быстро собрал и взял в руки пузатый саквояж.

— Я делаю свое дело, вот и все. А теперь надо предупредить пациентов.

Он открыл дверь в приемную и сказал:

— Мне надо отлучиться. Можете подождать или прийти в другой раз, мне все равно. У меня срочный вызов.

Раздались недовольные возгласы, но доктор закрыл дверь и с улыбкой сказал:

— Я тут единственный дантист, так что могу себе позволить.

Не выпуская саквояж из рук, он еще немного пораскачивался и наконец сказал:

— Пойдемте заводить машину.

Мы вместе вышли во двор. Доктор долго искал ключи в кармане, нашел, завел мотор и выехал из-под лип задним ходом. Ехали молча.

— На переезде, говорите?

— Да.

Чуть позже он воскликнул:

— Нет, это невероятно! Неслыханно! Кто бы мне сказал, что я буду лечить доносчика, предателя!..

— Он ничего не мог поделать. Немцы схватили его, старого, беззащитного.

Но доктор не слушал:

— Меня тоже схватили в сорок втором. Как еврея. Я еврей. У меня был свой кабинет в Париже. Был, да сплыл. Пришлось начинать все сначала. — Он вздохнул. — Что делать, человек есть человек.

Мы повернули к переезду. Домик под красной черепичной крышей, окруженный кустами. Доктор затормозил у порога. Изнутри доносилась музыка. Мы вошли. Смотритель сидел в кресле и слушал радио. При нашем появлении он встал:

— Здравствуйте, доктор. Предупреждаю сразу: я ко всему этому не имею никакого отношения. Они угрожали мне оружием. Вынудили силой.

— Да ладно, незачем оправдываться, — сказал щуплый доктор Лейбович. — Человек есть человек. Где он?

— В розовых кустах. Но я не желаю, чтобы он тут оставался. Меня выгонят с работы, если его найдут. И право на пенсию я потеряю, и вот…

Вандерпут лежал на прежнем месте, навзничь, расставив босые ноги, слабо отмахивался рукой от назойливой осы и неотрывно следил за ней полным ярости незаплывшим глазом. Из перекошенного приоткрытого рта вырывалось прерывистое дыхание и стоны. Доктор взял его за руку.

— Так-так, — сказал он. — У монстра жар.

Он опустился на колени, нагнулся над больным, пощупал его щеку.

— Не трогайте! — взвыл Вандерпут.

— Но-но! — строго сказал доктор. — Капризничать не время. Наш монстр будет паинькой и немножко потерпит, понятно?

Он встал, снял пиджак и повесил его на куст белых роз. Потом засучил рукава.

— Сейчас мы вскроем этот маленький абсцесс. Пройдем через десну. Сделаем монстру укольчик, и он ничего не почувствует. Только понадобится кипяток.

Он пошел в дом, а Вандерпут простонал:

— Он мне не сделает больно?

— Нет-нет. Вы ничего не почувствуете. Все будет очень быстро.

Доктор вернулся:

— Я поставил кипятить воду. Пусть монстр немножко подождет.

Мне кажется, именно тогда до замутненного сознания Вандерпута дошло, что кто-то пришел ему помочь. Он перестал стонать, с трудом приподнялся на локте и даже сел. С куста дождем посыпались на него желтые лепестки.

— Доктор, — позвал он.

Тревога и подобострастие сквозили во всем его облике. Он понял, что в кои-то веки люди делают для него что-то хорошее, и попытался сблизиться с ними, заговорить на их языке.

— Я хочу вам кое-что сказать…

Маленький доктор нюхал пышную розу.

— Ну, говорите, слушаю.

— Я не так сильно виноват, как говорят. Была, конечно, эта неприятная история, тогда, в Карпантра… Меня заставили под страхом смерти… Но кроме этого случая…

Он напряг ослабевшую память, пытаясь отыскать веский довод, нащупать ту струну, которая наверняка отзовется в каждом, заговорить по-человечески.

— Я больше никого не выдавал. Ни одного француза. Только евреев…

Маленький доктор стоял к нам спиной. При этих словах плечи его окаменели, рука, державшая розу, разжалась… Он повернулся, и я увидел его лицо: оно болезненно сморщилось, на нем мелькнуло выражение смертельного ужаса, проступила память о многовековой травле. Губы непроизвольно скривились, как у готового заплакать ребенка, а морщины и отчаянно дрожащая бородка делали эту детскую гримаску почти смешной. Но он тут же прогнал ее, гордо выпрямился, глаза его сверкнули. Он расправил засученные рукава, решительно снял с куста и надел свой пиджак, все это время сверля нас взглядом, будто желал убедиться, что мы видим и понимаем смысл каждого его движения. Потом поднял саквояж… но под конец самообладание ему изменило. Он топнул ногой, замахнулся на нас кулаком и крикнул: