Штаб-ротмистр засунул ус в рот, а руки в карманы рейтуз и, приподняв плеча, отправился снова в опочивальню, где, как ему было известно, хранились в конторке хозяйственные книги покойного родителя. «Ежели и в них подобное творится, так дьявол же побери!» — подумал костюковский владелец и с сердцем повытаскал из конторки все бумаги, какие попались ему под руку.
Схватив первую тетрадь, Петр Авдеевич наудачу развернул ее и, опершись обоими локтями в стол, стал разбирать следующее: «не полон, чтобы… можно было после в него… влить… две бутылки воды… сахару десять фунтов покласть… в кастрюлю и вылить из бочонка, ставить кипятить… пену счищать, потом снять с огня, взять тридцать штук бергамотов[26]… счистить кожу, зерно изрезать и вскипятить и завязать пузырем и…»
Штаб-ротмистр гневно швырнул тетрадь под стол и взял другую, — на другой, очень узенького формата, прочел Петр Авдеевич слово шот[27] . На первой странице рядом с ОЗ, стояли какие-то каракули; некоторые из них напоминали цифры, другие ижицу[28].
Вторая тетрадь последовала за первой, а остальные за второй. Оставалось положиться на честность приказчика, на которую, впрочем, как казалось, не очень полагался Прокофьич.
В седьмом часу вечера костюковский помещик уничтожил довольно большое количество карасей, запил их чаем и в девятом часу лег спать.
По прошествии недели Петр Авдеевич свыкся с мыслию, что за ним по ревизии значится сто двадцать пять душ мужеского пола, что заложены эти души в Московский опекунский совет[29], что добавочные[30] взяты и по подушным[31] находится недоимка, что хлеб родился плохо, а на скотине, кто ее знает отчего, и шерсть не растет; что Кондратий Егоров мошенник, а Прокофьич и рад бы состряпать для барина суп пире, да для этого надобно «взять, сварить и как готово остудить, мелкое мясо обобрать и изрубить помельче и сварить восемь яичек, и взять хлеба, и корочки прочь срезать, и положить чумички[32] полторы бульону и ставить на плиту и мешать, не давать кипеть, и отпускать с гренками» и проч. и проч., но ничего этого не было у Прокофьича, а была у него только книга, с которою познакомился барин в первый день своего приезда в Костюково, Колодезь тож, а хранилась книга эта в отцовской конторке.
Благодаря умеренности родителя частных долгов на имении не было, а потому, следуя мудрому примеру Авдея Петровича, и Петр Авдеевич мог продолжать жить, как жил родитель; на это и решился Петр Авдеевич, который, впрочем, и не был избалован роскошью. Конечно, в полку, бывало, задумай штаб-ротмистр проехаться в штаб или в другое какое место, Ульян впрягал в легонькую, как перышко, тележку, тройку таких лошадей, каких не было и у самого казначея, а хомуты-то на них надевал Ульян обшитые алым сукном, и на уздечках бубенчики, и не простые, а валдайские, чисто валдайские… Однажды полковник спросил у Петра Авдеевича: не продаст ли он тройку свою?
— Я? продам? — воскликнул штаб-ротмистр. — Я? да ни за какие блага в мире! Да вот как, и за полтораста целковых не продам!
Вот каких лошадей держал Петр Авдеевич в полку, в то время как Авдей Петрович, то есть родитель его, довольствовался только парочкою разношерстных, а езжал обыкновенно в таких четвероместных дрожках, с рыжими фартуками, что, приснись эта дрянь иному брезгливому, стошнит, пожалуй.
— Неужто у батюшки ничего не было, кроме этого коландраса? — спросил у приказчика костюковский помещик, осматривая с прискорбным вниманием четверомест-ные дрожки.
— Были, сударь, и беговые, — отвечал Кондратий, — да покойный барин изволил их на бричку променять.
— Стало, есть бричка?
— Есть-то есть она, сударь, да плоховата!
— Покажи, братец, починим; по крайней мере, на худой конец проехать можно; а в этой штуке, — прибавил штаб-ротмистр, указывая все-таки на дрожки, — сам посуди, да что тут говорить? на ином толчке язык откусишь, пожалуй; и как-таки мог покойный батюшка трястись на них? чай, жизнь сокращать должны.
— И бричка-то, сударь, правду доложить вам, не больно взрачна. — Говоря это, приказчик бросался шарить по всем углам сарая, он заглядывал и на потолок, и за ворота, и только что не под четвероместные дрожки.
— Чего же ты ищешь, Кондратий? — спросил наконец штаб-ротмистр.
— Не знаю, куда девали!
— Кого?
— Бричку, сударь, — отвечал Кондратий Егоров, продолжая поиски свои.
— Кой прах, неужто пропала?
— Что вы, батюшка, статочное ли это дело? господская вещь не пропадает, а може, наругом[33] кто-нибудь?
— Как наругом?
— Все Тимошкины штуки, Петр Авдеевич, такой уж разбойник, что ему бричка, не его! Да, так и есть, — прибавил приказчик, выглянув из щели задней стены сарая, — вот она!
И взорам господина представился не экипаж, а нечто вроде остова большой рыбы, у которой как бы отрублены были и голова, и хвост. За сараем, на груде разных нечистот, лежал темного цвета скелет; на круглых ребрах его местами болтались куски кожи, торчали заржавленные гвозди, а о колесах и помину не было.
— Неужто ты эту нечисть называешь бричкой? — воскликнул штаб-ротмистр, грозно занося ус свой в рот, — так-то бережется барское добро?
— Тимошка, сударь, все он, головорез, батюшка, Петр Авдеич, — отвечал оторопевший Кондратий, — сколько раз говорил я ему: «Прибери, не то барин гневаться будет», и в ус не дует, сударь.
— Не дует? так подавай же его сюда, мошенника! — закричал Петр Авдеевич, рассердясь не на шутку, — я его проучу по-своему, я его…
Приказчик бросился со всех ног за Тимошкою, а штаб-ротмистр продолжал строгий осмотр брички, приговаривая: «Уж я его, уж я его!» — и повторял разгневанный костюковский помещик «уж я его…», пока к тылу помещика не подошел детина лет пятидесяти с таким богатырским затылком, пред которым самые плечи Петра Авдеевича казались дрянью.
На пришедшем было пунцовое лицо с усами и нечисто выбритым подбородком; волосы его подстрижены были в кружок и прикрывали плоское темя, а на каждой из рук недоставало по нескольку пальцев.
Он молча выждал, пока барин повернулся в его сторону, и, поклонившись ему, тряхнул головой.
— Поди-ка сюда, любезный! — сказал штаб-ротмистр.
Тот сделал два шага и снова остановился.
— Нет, брат, сюда, сюда поближе!
Детина сделал еще два шага.
— Ну, теперь расскажи-ка мне, что это такое? — спросил Петр Авдеевич и указал пальцем на остов брички.
— Эвто?
— Да, это, вот это!
— А прах его знает, — отвечал спокойно тот.
— Как же прах его знает?
— Да так, прах его знает!
— И ты, кучер, смеешь мне так отвечать?
— Какой я кучер, сударь!
— Да ведь ты Тимошка?
— Так что же что Тимошка? и Тимошка, да не кучер, а коли есть у кого кучер, так есть и лошади, и всякой снаряд; а то и был кучер, хороший кучер, сударь, да на эвтом не наездишься, — прибавил Тимошка, нанося ногою жестокий удар несчастному остову.
Выходка Тимошки не только не разгневала господина, а, напротив того, страх понравилась ему. Окинув взглядом формы бывшего отцовского кучера, штаб-ротмистр нашел его по себе.
Петр Авдеевич не любил мямлей, и будь хоть пьян, хоть груб, да лихой, так спасибо говаривал он подчиненным своим уланам; и тут, смягчив голос, он ограничился легким выговором за неисправность в сарае и небрежность Тимофея в сбережении брички.
— Да чего тут беречь? да какая ж тут бричка? да эвто же, с позволения сказать, не бричка, — возразил Тимофей, нанося вторичный удар жалким остаткам родительского экипажа. — Да ведь вольно же было покойному барину! Не докладывал я разве, что Сельской как раз проведет. Дрожки были не бричке чета, сударь, дрожки добрые; ведь эвто только название что бричка; «Нет, променяю, — говорит, — а ты молчи, не люблю, чтоб рассуждали со мною». Вот и променяли, а что наездили? двух годов не наездили, сыпаться стал; и какая езда была у покойника, ведь только слава, что езда; проедутся в церковь, бывало, вот и вся езда!
29
30